
Аркадий Иосифович Климовицкий (1937–2024) — выдающийся музыковед, автор почти 200 публикаций на нескольких европейских языках, крупнейший специалист по творчеству Бетховена и Чайковского, доктор искусствоведения, главный научный сотрудник Российского института истории искусств, профессор кафедры теории музыки Санкт-Петербургской государственной консерватории (параллельно — также Европейского университета в Петербурге), заслуженный деятель искусств Российской Федерации, кавалер Ордена дружбы…
Образ Аркадия Иосифовича при реальной встрече скорее противоречил некоторой тяжеловесности его регалий — легкий, трогательный человек, в открытости которого было, казалось, что-то беззащитно детское. А еще — петербуржец (скорее — ленинградец!), интеллигент — слово, которое сейчас почему-то произносят нечасто.
Наши беседы с Аркадием Иосифовичем, которые стали основой интервью, состоялись у него дома в Петербурге в 2013 году.
Часть 1. Война и послевоенное время: 1940-е годы | Часть 2. Ленинградская консерватория: 1950-е – 1960-е | Часть 3. Диалоги: 1960-е – 2010-е | Часть 4. Время прошедшее и настоящее
Часть 1. Война и послевоенное время: 1940-е годы
— С какого времени вы помните себя?
— Могу сказать, что помню себя всегда. И хотя я в этом совершенно уверен, готов откорректировать эти слова: мне кажется, что помню себя всегда. Но убежден, что всегда помню родителей, сестру, соседа, постоянно приходившего послушать ее, игравшую на рояле.
Первое, что помню, пожалуй, самое главное, что связано с довоенным детством, — звучит музыка, источник ее — огромный рояль (так казалось, на самом деле небольшой кабинетный «Шрёдер»), на котором всегда занималась сестра. Под звучание рояля я просыпался и засыпал, под рояль жил, без рояля не представлял себе мир… Это время было для меня чем-то неделимым, нерасчленяемым, нефрагментируемым на до и после…
Память — четкая, даже жестко структурированная — это, конечно, война. С этого момента из потока памяти четко, ясно вычленяются: ночь, день, бомбоубежище — одно, другое, рушащийся на глазах дом, в который попала бомба. Подбитый и падающий немецкий самолет, за которым с мстительным восторгом зло наблюдают уже обожженные войной, но еще и отдаленно не представляющие, что их ждет, ленинградцы.
Этот подбитый самолет — было торжество тех (детей в том числе — мы восторженно хлопали в ладоши), кто несколько дней видел пламя и кошмарный дым, поднимавшийся над знаменитыми продовольственными складами («бадаевскими», на всю жизнь запомнилось) — так был обеспечен этот страшный голод блокадного Ленинграда. Помню, как нас — маму, сестру и меня — не пустили в бомбоубежище… И знаменитая «тарелка» — радио, которое никогда не выключалось, и всегда звучал метроном… Это жутко…
Такая четкость запечатленных в сознании событий и жесткая их эмоциональная окраска означает: то, что было пережито, выходило за грани возможного.
Реакция механизмов запоминания была невероятная. Психологическая нагрузка — страшная. Как я теперь понимаю, то, что это не кончилось нервным срывом и даже психическим нездоровьем, — чудо… Это время я не просто помню, оно впечатано в меня, буквально впечатано, я и сегодня помню каждое его мгновение…
Хорошо помню тот вечер, когда мама забрала меня из поезда, на котором нас с тетушкой должны были увозить в эвакуацию: я возвращался домой с мамой, держал ее за руку, и было счастливое ощущение: домой!.. Вот только тогда я понял, что это такое: домой… «Олимпия», мой сад; лето, все еще было очень прозрачно, светло…
Мы пришли домой — обычно полный соседями, дом был непривычно и потому тревожно пуст. Папу уже забрали в армию (мы этого не знали), сестра была у бабушки… С этого момента все точно фиксировано внутри.
— Где вы жили тогда?
— Угол Международного и Клинского проспектов. Потом «Международный» стал называться «Проспектом Сталина». А сейчас он называется «Московский». И «Петербург» тогда, конечно, был для меня «Ленинградом». Тогда «Ленинград» — и только. Я даже вряд ли знал о том, что был «Петербург». Мне все-таки было четыре года… и еще, и уже.
Мы жили в коммуналке, четыре семьи. У нас была комната, было свое жилье. Мы очень спокойно контактировали друг с другом, и было такое ощущение, что иначе жить просто невозможно.
— Расскажите о ваших родителях.
— Мои родители, мама, Фаина Григорьевна, и папа, Иосиф Абрамович, родились в городе Почеп Брянской губернии. Тогда, после революции, провинция тронулась с места и поехала в Ленинград, в Москву (вообще — в центр). Они были молоды и приезжали в дом, где жил кто-то из Почепа. Брат ехал к брату и вез с собой всю семью, в которой было несколько поколений. Такой чудовищный быт входил в понятие нормы. Это потом все родственники естественно и неизбежно перессорились [улыбается].
Мама какое-то время работала провизором, папа — портной-закройщик, как говорили в те годы — «он шил». Любил делать всё со вкусом, как сам говорил — с изюминкой. Если какая-нибудь дама заказывала что-то невразумительное, он отказывался от этой работы: «Материал не тот…» Сворачивал ткань, и выставлял её. Притом, что зарабатывать надо было, понимаете?
Папа был веселым, добрым и очень живым человеком. Играл на рояле, легко подбирал, у него был отличный слух… Мама превосходно знала музыку, постоянно слушала, как играли мы с сестрой, знала наш репертуар и порой обращала внимание на случайные неточности, что меня глубоко поражало. Сами они были без образования, но мечтали, чтобы мы с сестрой учились. Такая, знаете, еврейская мечта — чтобы ребенок учился.
Я всегда помню маму, как потом и папу, немолодыми. В начале войны маме было около сорока лет. Ребенком я всегда за маму очень боялся, мне было за нее страшно. Помню, в блокадные дни она ужасно болела, была жуткая температура, помню мамин бред, от которого и сегодня я не могу уйти… И еще помню, как мама меня кормила какими-то хлебными крошками, которые случайно обнаружились в соседском кухонном столике… Она мне читала Пушкина, «Онегина». И по сей день в памяти сохранилось это: «Гонимы вешними лучами…» Я терзал маму: «Что такое “гонимы”? Кто это?» Неведомые мне «Гонимы» почему-то казались множественным числом от какого-то «Гонима»…
— В воспоминаниях о блокаде[1] вы писали и о «Крокодиле» Чуковского с иллюстрациями Юрия Анненкова, подаренном соседом, Абрамом Осиповичем Закгеймом. Именно он любил слушать, как ваша сестра играла на рояле…
— Совершенно верно. Он садился в большое кресло и слушал… Он курил трубку. Дивный табак, запах которого я и сегодня помню. Как я теперь понимаю, это был очень существенный компонент образа города. При последней встрече с нами — мама, сестра и я — он произнес: «Сожгите все наши вещи, всю мебель… Ничего не берегите. Книги попробуйте сохранить, сожгите их в последнюю очередь».
Что такое детская память? Убежден, что эта просьба, прозвучавшая в такое страшное время, эти слова — книги попробуйте сохранить, это, как заклинание, в последнюю очередь — участвовали в формировании моего отношения к книге как к драгоценности.
После первой и самой страшной блокадной зимы мама не выдержала. Стало легче — наверное, психологически. Да и опыт выживания в этих жутких условиях появился. Для тех, кто выдержал первую блокадную зиму, было очевидно, что уезжать уже не надо. Но мама отчаянно боялась за меня и за мою сестру… Очевидно, у нее просто сдали нервы. Никаких сведений о папе не было, считали, что он погиб…
Уехав из Ленинграда, мы оказались в деревне Худынино — даже мы, малыши, ощущали, что иначе это жуткое место и не назвать, и мгновенно переименовали его в «Худылку». Мы, две семьи эвакуированных, жили в одной хибаре: Гаррик (я сразу стал считать его своим другом) с мамой и с тетушкой, я с мамой и с тетушкой.
Мы с Гарриком не то что дружили, мы просто жили вместе, у нас была одна семья. Он был старше меня на пару лет и, как старший, учил меня храбрости. Мы забирались на сеновал довольно высоко и прыгали — я, конечно же, неудачно и с некоторыми последствиями. Я никогда не был физически развитым мальчишкой. Но храбрость я в себе тоже воспитывал: однажды на кого-то напала собака, я отвлек ее на себя, она за мной побежала… Что я с ней делал потом? Не помню.
— С Гарриком после войны вы встречались?
— С Гарриком после войны мы встретились однажды. А потом жизнь каждого пошла своим путем. Лишь сравнительно недавно, когда Гаррик уже уехал из России в Америку, мы, реально так и не встретившись, удивительно обрели друг друга, и наше общее, очень трудное и горькое детство вновь сблизило нас. Мы постоянно переписывались…
Я узнал, что Гаррик общался с Иосифом Бродским, что у него есть воспоминания об их совместном путешествии, которые Гаррик собирался публиковать. Когда я не получил от Гаррика ответ на свое письмо, я понял, что его уже нет…
— Когда вы пошли в школу?
— В 1944 году, еще в эвакуации я пошел в первый класс, уже в Ленинграде — во второй.
— Как вы возвращались в Ленинград, помните?
— Помню. Мы получили вызов от сестры, вернувшейся в Ленинград несколько раньше — без этого въезд в город был невозможен. Я уезжал с мамой. Я уже тогда знал, что папа, считавшийся погибшим, жив. А в деревне оставались ребята, чьи родители погибли, которых никто не ждал. Это было жуткое, мучительное переживание…
С нами же ехали несколько ребят из интерната, и мы знали, что их никто не встретит в Ленинграде. Их отвезут в детские дома. Осознавать это было мучительно, смириться невозможно…
— Какое настроение было у них самих?
— У ребят? Разное. Одни очень плакали, другие были спокойнее. Дети, они порой с какой-то удивительной естественностью все это принимали. А для меня это было ужасно, может быть, я повзрослел слишком рано. Пережитая блокада давала себя знать…
— Каким вы увидели Ленинград по возвращении?
— Жутким, страшным. Разбитые, сожженные дома. Сестра (она старше меня на 13 лет) должна была ходить на восстановительные работы и брала меня с собой. Девчонки, они расчищали развалины, таскали тяжести, была страшная пыль…
А вот возвращение знаменитых ленинградских памятников было невероятным событием, праздником… Но если вы меня спросите, мог ли я представить, что эти развалины превратятся в город? — Нет, представить это было невозможно…
Вот я сейчас с вами говорю, и вдруг вспоминаю нашего управхоза, которая была всесильна потому, что в любой момент могла нас выгнать или к нам кого-то вселить…(Ее все называли по имени и отчеству, и сегодня я его помню — от ужаса, что ли, навсегда сохранившегося в подсознании?) Понимаете? Еще летели снаряды, были кошмарные бомбежки… А власть имущие, порядок наводящие, появлялись в доме как хозяева. Они входили, своим видом давая нам понять, что главные здесь — они, что в любую минуту нас можно вышвырнуть…
И уже тогда я, мальчишка, понимал что это — они, а это — мы. И это ощущение «мы — они» никем не внушалось, оно рождалось, было едва ли не естественным, излучалось жизнью, реальностью, бытом.
Самой жизнью я был воспитан так, что власть имущих ненавидел. Я понимал, что это — «они», и держался я от «них» подальше. Я никогда с ними не был. Когда нас принимали в пионеры, в этот день я не пошел в школу. Я так и не был пионером.
В нашем доме жила еще одна драма. Мой папа уже немолодым (ему было 46 лет) ушел на войну летом 1941 года, попал в плен, а в 1944-м, когда было заключено перемирие с Финляндией, их всех вывезли в отечественные лагеря… Папа рассказывал об ужасе, который эти люди испытывали, зная, что из лагеря в лагерь их гнали через Ленинград. К счастью, папа был в плену не у немцев, а у финнов. Финны евреев не расстреливали. Хотя свое он там все равно получил, розгами их секли…
Лагерное прошлое папы обеспечило появление в течение нескольких лет в нашем доме двух парней в кожаных пальто (всегда вдвоем, всегда одинаково одеты, одинаково говорили и были — что никак не соответствовало происходящему — пугающе приветливы), которые время от времени забирали его с собой. Но забирали его ненадолго, на пару дней (во что обходилась каждая такая «пара дней», может понять только тот, кто их пережил).
Зачем — я не могу понять, может быть, как свидетеля. И было что-то зловеще-загадочное в том, что они всегда приходили с черного входа — никогда не пользовались общим дверным звонком, а всегда стучали.
— Сказалось ли пережитое в плену и заключении на его характере?
— Наверное. Не могло не сказаться. Но у меня было такое впечатление, что я нес это в себе гораздо больше, чем папа. И мама моя всегда помнила о том, сколько он пережил, что испытал. Одно то, что папа во время войны не знал о том, что семья его жива, что дети живы…
— Расскажите о начале ваших занятий музыкой.
— Моя первая учительница музыки — незабвенная Вера Леонтьевна Михелис. Умное лицо, проницательные глаза, подтянутость, выдающая душевную незаурядность и волю. Разносторонне образованная, она училась у Марии Николаевны Бариновой, потом в Европе — у Иосифа Гофмана. Так и осталось для нас всех тайной, прочему она не стала концертирующей пианисткой, хотя ее муж порой намекал на какие-то проблемы в связи с ощущением сцены.
Блестяще владела многими языками. Среди ее переводов — книги «Индивидуальная фортепианная техника на основе звукотворческой воли» К. А. Мартинсена (1966), «Равель в зеркале своих писем» М. Жерара и Р. Шалю (1988)[2].
Вера Леонтьевна была потрясающим педагогом. Занималась вопросами музыкального воспитания (автор книги «Первые уроки юного пианиста: очерк методики обучения и воспитания», 1962). Защитила на эту тему кандидатскую диссертацию.
Занятия с ней для всех нас были праздником — касалось ли это работы над постановкой рук, упражнениями или гаммами. Мы привыкли постоянно читать с листа, знакомиться с новыми произведениями, постоянно играли в 4 руки, играли все что угодно, — симфонии и квартеты Бетховена, Гайдна, Моцарта, переложения оперных и балетных фрагментов Чайковского. И как-то незаметно мы привыкли к тому, что знать музыкальное произведение — это значит прежде всего знать его наизусть. При этом Вера Леонтьевна никогда не задавала «учить наизусть» — не знаю, как это произошло, но для всех нас это было само собой разумеющимся.
Я обожал ходить к ней и в школу, позднее – в училище, более всего — домой! Каждый раз у меня было ощущение, что я иду к себе. Счастье от того, что у меня есть Вера Леонтьевна!.. Это была моя тайная жизнь. Что мне за дело до этих пионерских и комсомольских дел… У меня есть этот дом!
И сейчас, когда иду по улице Марата к какому-нибудь врачу (так странно сложилось: сегодня рядом с этим домом медицинское учреждение, которое я вынужден часто посещать), я думаю о моей Вере Леонтьевне, помню ее адрес: дом 12, квартира 20, в сердце всплывает мелодия цифр ее телефонного номера: А-1-82-26… Иногда я не могу удержаться, чтобы не заглянуть в этот двор. И кажется, что она там…
Когда я приходил к ней, она всегда давала мне книгу и ноты: «Почитай, поиграй». Никаких «вдумайся», «обрати внимание на это», никаких «заданий»… Вера Леонтьевна сотворила чудо.
Однажды, — это нужно осмыслить отдельно, — я ехал в трамвае, номер которого «29», сидел у прохода и смотрел ноты. И вдруг что-то меня пронзает, я чувствую, что поймал то, что не написано, что есть помимо этих точек и флажков, я уловил что-то внутреннее, я вдруг почувствовал, «о чем это» и «как это»… Невероятное переживание, когда я вдруг почувствовал, что музыка, — это не только речь, но и язык. Вера Леонтьевна никогда об этом не говорила, разумеется, она не знала этой соссюровской дихотомии, но не зная, она этим жила, она к этому вела своих учеников, меня привела.
Вот когда я понял, что это такое, тогда я стал «читать» музыку, вслушиваться в смыслы, впечатанные в нее, впечатанные в звуковые структуры. Это было невероятное потрясение! Теперь я уже старый человек, но чем дальше, тем больше понимаю, что для меня сделала Вера Леонтьевна, какое это было чудо!
Мое другое чудо — Юрий Николаевич Тюлин. Вы его видели когда-нибудь? Это русский дворянин. Роскошный, античного типа человек. Красавец. Светлые, всегда озаренные глаза.
Юрий Николаевич контактировал с Андреем Белым, играл в каком-то спектакле вместе с ним и писал музыку для этого спектакля. Он был завзятый коктебелец, очень «волошинский» человек… Приходя к нему в дом, я видел волошинские акварели. У него было 29 акварелей, подаренных Волошиным. А еще Волошин писал ему стихи. (Об этих стихах рассказывала мне дочь Тюлина Татьяна Юрьевна; очень обидно, что она не знает, где они сейчас находятся.)
Я видел одну замечательную фотографию: Юрий Николаевич Тюлин и Генрих Густавович Нейгауз. Они в Коктебеле, на море, стоят рядом и смотрят вдаль. Причем они такие разные, развивающаяся седая шевелюра Генриха Густавовича и Юрий Николаевич с его могучим торсом… Он был молод, мощен, и когда выходил из дома Волошина и шел по морскому берегу, это было зрелище, которое обсуждалось. Это было красиво. Стихия, стихия, стихия… Какая пластическая выразительность в этом! Это невероятно красиво!
Юрий Николаевич вспоминал о захватывающей атмосфере коктебельской жизни и о том, как вписывалось в это духовное пиршество море. Позднее он поддерживал отношения с вдовой Волошина Марией Степановной.
Как-то он мне сказал:
«Ты понимаешь, мы жили в жуткое время, когда каждый первый топился, второй травился, а мы с Прокофьевым занимались физкультурой…»
Они и встретились в гимнастической школе. Дружили, о чем свидетельствуют страницы Дневника Прокофьева. Словом, он был очень «прокофьевский» тип. В чем-то жестковатый, но не по отношению к нам…
Он всегда вел себя свободно и независимо. У него в доме жили дети осужденных, для него не существовало оправданий в возможной, скорее неизбежной, опасности…
Беседовала Олеся Бобрик
[1] Климовицкий А. И. Моя война – моя ленинградская блокада // Ленинградская государственная консерватория в годы Великой Отечественной войны: 1941–1945 / ред.-сост. Е. А. Пономарёва. СПб.: СПбГК им. Н. А. Римского-Корсакова, 2005. С. 63–69. Список опубликованных трудов А. И. Климовицкого помещен в сборнике его статей: Климовицкий А. И. Слух композитора. Память культуры / науч. ред. С. Наумович. СПб.: Издательство им. Н. И. Новикова, 2022. С. 448–472.
[2] В скобках указаны годы публикации переводов.
Музыковед, журналист, преподаватель, продюсер. Кандидат искусствоведения (2006).
В 1993 г. окончила Днепропетровское музыкальное училище (теоретическое отделение, класс преподавателей Л. П. Лютько, В. И. Скуратовского, Т. Н. Мартинек). В 1993–1994 гг. училась в Одесской консерватории (профессор Г. Н. Вирановский). В 1999 г. окончила историко-теоретический факультет Московской консерватории, в 2002 г. — аспирантуру при консерватории (класс И. А. Барсовой).
Стажировалась в Венском университете (Австрия, 2002, руководитель Г. Грубер) и в Фонде П. Захера (Базель, Швейцария, 2004).
В 2001–2016 – преподаватель музыкальной литературы для вокалистов в Академическом музыкальном училище при Московской консерватории.
Доцент Московской консерватории (кафедра теории музыки; преподаватель чтения симфонических партитур, истории оркестровых стилей, истории русской музыки).
Старший научный сотрудник Государственного института искусствознания.
Сотрудник Архива Нотной библиотеки Большого театра России. Ответственный редактор Энциклопедии «Петр Ильич Чайковский» (Государственный институт искусствознания).
Постоянный автор сопроводительных статей к изданиям Нового собрания сочинений Дмитрия Шостаковича. Постоянный автор публикаций, посвященных оперным премьерам, на сайте Большого театра России.
Организатор и участник семинаров, посвященных премьерам зарубежных опер в Большом театре (2018–2019, совместно с Анной Виноградовой); концертов вокальной музыки (2018 – по настоящее время); вокальных мастер-классов (2021 – по настоящее время).
Участник конференций и фестивалей в России, Германии, США, Франции, Швейцарии, Австрии, Литве, на Украине и др.
Автор более 70 публикаций на русском, английском, французском, немецком, итальянском языках, посвященных истории нотоиздания, опере, оперетте и вокальной музыке, Большому театру, Артуру Лурье, Дмитрию Шостаковичу, Болеславу Яворскому, Александру Зилоти, Петру Чайковскому и др., в том числе, монографии «Венское издательство Universal Edition и музыканты из Советской России: история сотрудничества в 1920–1930-е годы («СПб.: Издательство им. Н. И. Новикова, 2011). Ответственный редактор нескольких монографий, среди которых: «Две жизни Иосифа Шиллингера: Россия. Америка» (2015) и «С. В. Евсеев. Записная книжка: 1922-1941» (2022) (обе – в НИЦ «Московская консерватория).
В качестве журналиста опубликовала интервью с Ольгой Макариной, Ксенией Дудниковой, Юлией Лежневой, Ольгой Селиверстовой, Туганом Сохиевым, Рубеном Лисицианом, Венсаном Уге, Александром Тителем, Евгенией Арефьевой, Кларой Кадинской, Инной Барсовой, Татьяной Бершадской, Юрием Коревым, Александром Бобровским и мн. др.








