
Баритон Евгений Качуровский, солист Московского академического музыкального театра им. К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко, – о премьерах сезона 2025–2026 «Орлеанской деве» и «Леди Макбет Мценского уезда», высшей математике и вампирах.Часть 1.
Часть 1. Ташкент – Воронеж – Петербург
– Вы родились в Ташкенте. У вас есть узбекские корни?
– Нет, корни моей семьи – в России и на Украине. У моего прапрадеда со стороны мамы, Парфёна Фадеевича Бородина, обер-кондуктора царского поезда, было поместье Саблино под Петербургом. Существует семейная легенда о том, что он нашел царскую диадему и вернул её, за что ему ассигновали большую сумму денег и землю, где построил дом и конюшню.
Все четверо его детей, в том числе мой прадедушка, получили хорошее образование. А потом прадедушка работал директором шелктреста – занимался в Средней Азии разведением шелкопряда, был богатым и влиятельным человеком. Таким образом, в Ташкент переехала вся его семья, в том числе, моя бабушка.
Бабушке, Валентине Александровне Бородиной, было 17 лет, когда началась Великая Отечественная война. Она работала на ламповом заводе и, к сожалению, получила только школьное образование. А после войны всю жизнь она была секретарем-машинисткой на Ташкентском авиационном заводе. Там они с дедом и познакомились.
Мой дедушка, Николай Евтихиевич Качуровский, красавец, кудрявый, статный мужчина родом из Винницкой области Украины, был летчиком-истребителем, воевал, был сбит, чудесным образом остался жив, попал в плен к немцам, несколько раз пытался бежать, его сажали в карцер. В нашей семье сохранилась автобиография деда, где он пишет, что в карцере сутки стоял по колено в холодной воде, и только на ночь, на 4-5 часов вытаскивали узкие лаги, чтобы он мог прилечь. Такие пытки повлияли на здоровье: потом у него на ногах была закупорка сосудов, одну ногу ему ампутировали…
Дед вернулся из плена как враг народа, ему запретили летать, но он закончил вечерний авиационный институт и всю жизнь работал на заводе, конструировал самолеты. Когда бабушка вышла за него замуж, ей посоветовали не брать его фамилию, чтобы не перекрывать себе пути – она так и осталась на фамилии Бородина.
Столько я историй про деда слышал, и всегда они были восторженными – он помогал всем, кому только мог помочь, делился со всеми тем, чем мог, очень любил ходить по грибы и на рыбалку (всем соседям привозил по рыбе)… Когда он умер, на его похороны пришло около 400 человек. В общем, дед был мировой, и я жалею, что не застал его в осознанном возрасте: мне было три месяца, когда он умер, он успел меня немного понянчить, но я его не помню.
Моя мама закончила ташкентский Литературный институт имени Горького. Жизнь она посвятила, в основном, моему воспитанию и зарабатыванию денег. Я был и остаюсь для нее опорой. Наша семья была неполной, но среди моих сверстников каждый третий рос без отца.
– Почему?
– Сложное время было – злосчастные 1990-е, да и, по правде сказать, мужики на постсоветском пространстве не относятся к детям как к незыблемой ответственности, и легко могут уйти от неё. Женщина не уйдёт и не бросит своего ребёнка. Я помню, у нас оставались от прадеда золотые царские монеты, и мама в тяжелые периоды их продавала. На эти деньги мы жили какое-то время.
– 1990-е годы для русских в Узбекистане были непростыми.
– Был период, в особенности после принятия независимости республики в 1991 году. Я помню, мы ходили с мамой на базар. В Ташкенте принято торговаться, и она говорит продавцу: «Давай не за 550, а за 500?». – за прилавком: «Не нравится – езжай в свою Россию!». Так они тогда разговаривали.
Альбина Шагимуратова тоже из Ташкента, и она рассказывала похожее. И именно в 1990-е годы её семья уехала в Казань, на историческую родину.
– Я знаю, что у вас несколько высших образований.
– Я учился в Ташкенте в Университете мировых языков на факультете английской филологии, а параллельно поступил на другой факультет того же университета – IELTE (Institute for English Language Teacher Education). Образование там велось только на английском (English speaking zone). Для поступления на этот факультет надо было сдавать отдельные экзамены.
– Когда вы начали заниматься музыкой?
– Сначала я запирался в комнате, слушал диски трех теноров, Муслима Магомаева, и начинал с ними голосить. В детстве у меня был очень высокий голос. В какой-то момент он сломался, появились низкие обертоны, я сам себе удивлялся – откуда во мне взялись эти Кобзон и Лев Лещенко?
Я пробовал участвовать в каких-то эстрадных конкурсах (сам выкупая билеты), пел дома маме и бабушке, но мне говорили: вот закончишь университет, положишь на стол диплом, а потом делай, что хочешь.
Серьезно музыкой я начал заниматься с 20 лет, когда учился в университете. У моей девушки была соседка скрипачка, студентка Ташкентской консерватории, которая факультативно училась пению. Узнав, что я люблю петь, она предложила мне прослушаться у её педагога Мавлюды Оринбаевны Оринбаевой. (Вы, наверное, знаете, что у узбеков отчество часто соответствует фамилии.) Она была меццо-сопрано, 25 лет пропела в нашем Большом театре оперы и балета имени Алишера Навои. К сожалению, пандемия её забрала.

Мавлюда Оринбаевна училась в Московской консерватории, потом попала на стажировку в Большой театр к Александру Филипповичу Ведерникову, с которым была дружна. Она всегда вспоминала, как Саша Ведерников, сынок, тогда еще маленький, играл им на рояле: «Иди, Сашка, поиграй».
Впоследствии я один раз попал к Александру Филипповичу домой, передавал от нее привет. В его квартире в Доме композиторов было очень уютно: стоял рояль, на нем – много фотографий, его жена Наталья Гуреева принесла нам на изящном подносе чай.
И вот я пришел прослушаться к Мавлюде Оринбаевне. Она нажала на рояле ноту, вторую, третью – я ни в одну не попал. (Смеется.) Но мы стали с ней заниматься – для меня это была какая-то отдушина. Важно, что она привила мне вкус к музыке, показала записи своих любимых Ирины Архиповой, Кристы Людвиг, Александра Ведерникова, дала правильное направление, камертон. Я очень рад, что мое внутреннее представление совпало с тем, что она смогла мне показать.
На тот момент, в 2008-м году, я поступил еще и в Мичиганскую бизнес-школу в Ташкенте (филиал Мичиганского университета). Там преподавали замечательные преподаватели, например, Омар Сабах – араб французского происхождения, влиятельный человек, который возглавлял среднеазиатский дивизион Procter & Gamble. С какой простотой, каким демократизмом он к нам относился, делился своим опытом и рассказывал замечательные истории!
Знаменитый профессор Кудратилло Садридинович Фаязов преподавал нам высшую математику. Там был еще один интересный предмет GMAT – это аппликативная дисциплина: аналитическое мышление, логика в соединении с математикой.
– Как вам давалась высшая математика?
– Не очень, вообще я не технарь по складу ума. Но мне говорили, что у мужчины должна быть весомая профессия – и я следовал этим догмам. Я произвел над собой нереальное усилие: чтобы поступить в бизнес-школу, целый год каждый день ходил к двум репетиторам по математике – утром к одному, вечером ко второму. Мне нравилось преодолевать себя, и в конце концов я поступил, был горд собой, что это сделал. Но потом стало понятно, что все эти старания и труд – тщетны, потому что учиться мне было неинтересно.
Нас учили замечательные люди, умнейшие ребята окружали меня. Я понимал, что для них это – предназначение, но сам, когда Фаязов рассказывал про интегралы, по нотной тетради учил, где соль, а где ре.
Уже тогда голос у меня был полного диапазона, я не ощущал в нем ограничений. Мы с Мавлюдой Оринбаевной шли очень хорошо, но я занимался просто для души. Она принимала меня дома радушно, как сына – лагман, плов – ешь. Помню, я как-то пригласил маму к нам на урок в Большой театр имени Навои.
– Вы не стеснялись маминого присутствия?
– Я был довольно робким ребенком, но все, что касалось творческого проявления – читать стихи, разыгрывать миниатюры, петь – нравилось мне, рождало не свойственную мне в жизни смелость, приносило свободу. В школе я преуспевал в литературе, хорошо писал сочинения.
– Какие строки вы вспомнили бы сейчас?
– Есть прекрасный поэт Роберт Фрост, я обожаю его стихотворение «Другая дорога» в переводе Григория Кружкова:
В осеннем лесу, на развилке дорог,
Стоял я, задумавшись, у поворота;
Пути было два, и мир был широк,
Однако я раздвоиться не мог,
И надо было решаться на что-то.Я выбрал дорогу, что вправо вела
И, повернув, пропадала в чащобе.
Нехоженей, что ли, она была
И больше, казалось мне, заросла;
А впрочем, заросшими были обе.И обе манили, радуя глаз
Сухой желтизною листвы сыпучей.
Другую оставил я про запас,
Хотя и догадывался в тот час,
Что вряд ли вернуться выпадет случай.Еще я вспомню когда-нибудь
Далекое это утро лесное:
Ведь был и другой предо мною путь,
Но я решил направо свернуть –
И это решило все остальное.
Когда я читал стихи, во мне была какая-то уверенность, может быть, даже наивная. В этом, наверное, проявлялась актерская природа – мне нравилось владеть вниманием людей на меня смотрящих, слушающих. Я понимал, что это те вожжи, за которые я держу, был уверен, что знаю, как это делать. Никакая критика в мой адрес сбить меня не могла. Мне так это нравилось, что, честно говоря, было все равно, нравится ли это им.
– Сейчас тоже так?
– Практически не читаю критики, если кто-то что-то не скинет и не скажет – прочитай. Внутренне я всегда знаю, что я не доделал, а что сделал хорошо. Мне кажется, это знает любой артист, если он честен с собой. Есть ближний круг, кому ты доверяешь, кого ты спросишь: как это было? На это я опираюсь. А критики – кто эти люди? Они даже за билет не заплатили. Какая мне разница, что они думают обо мне?
– Но вернемся к основному руслу повествования.
– Помню, Мавлюда Оринбаевна с мамой тогда поговорила, сказала, что мальчику надо заниматься музыкой и пением – налицо талант. – «Да, но пусть он сначала закончит университет».
Моя жизнь изменилась благодаря случаю: в 2009 году мы с бабушкой приехали на лето в гости к родственникам в Воронеж. У тети в гостях был её знакомый, который работал в департаменте культуры, и, как это водится на семейных обедах, я спел им. А на следующий день он предложил мне прослушаться у своей знакомой, заслуженной артистки России Александры Михайловны Тырзыу, преподавателя, заведующей вокальным отделением Воронежского музыкального колледжа имени Ростроповичей, ученицы знаменитой Натальи Шпиллер.
С ходу заявил ей: «Я – баритон», она же (будучи сопрано) ответила: «А я – бас». Я спел ей, что знал: «Ночи безумные» Чайковского (мне нравился этот драматизм) и что-то солнечное, неаполитано-ташкентское. В итоге меня определили на бюджет в класс к другому педагогу – народному артисту России Сергею Михайловичу Каданцеву.
Я позвонил маме со словами: «Душа моя не лежит к тому, чем я занимаюсь, а у меня тут выпал такой шанс». Мама неделю со мной не разговаривала, но потом приняла мое решение. Мне пришлось уйти из программы IELTE и из бизнес-школы, потому что там прогулы не прошли бы, но бакалавриат факультета английской филологии я всё-таки закончил, прилетая туда сдавать сессии и экзамены.
И вот я стал учиться в Воронежском музыкальном колледже имени Ростроповичей. Честно говоря, мне было там тяжеловато, потому что я пришел из ниоткуда, никогда не занимался музыкой.
На историю музыки я ходил с пианистами к молоденькому, замечательному педагогу Кате (Екатерине Александровне) Дукаревич. Нам надо было учить на фортепиано много тем, но на тот момент я еле-еле мог играть и рассказывал ей истории про композиторов. Она на экзамене поставила мне «четверку», заметив: «Знаете, что в вас самое главное? Может быть, вы не совсем подготовлены, но музыку чувствуете сердцем, вот за это я ставлю вам четверку». Мне это понравилось, потому что я и вправду музыку через сердце пропускал.
Я запомнил и другого педагога, умнейшего, культурнейшего человека, музыковеда Анну Николаевну Луневу. В неурочное время мы оставались заниматься сольфеджио, она очень помогала мне и в жизненном смысле, даже давала денег, когда у меня их не было. Веря в меня, она говорила: «Тебе здесь делать нечего, надо ехать в Петербург». К сожалению, впоследствии, когда я уже уехал, её не стало – она умерла от рака.

На втором курсе колледжа я понял, что надо куда-то идти работать. Анна Николаевна отвела меня на прослушивание к хормейстеру Воронежского театра оперы и балета. С листа я читать не мог, но его заинтересовал голос – яркий молодой самородок.
– А как у вас с читкой с листа сейчас?
– И сейчас это для меня затруднительно. Наверное, навык чтения с листа вырабатывается в детстве, как мелкая моторика, и этот пробел детского музыкального образования никогда не восполнится. Я играю на рояле, повторяю, сам разбираю текст, и только потом иду к концертмейстеру. В какой-то момент слушаю запись, если она есть, чтобы получить целостное представление о музыке – тогда она лучше входит в меня.
Но вернусь к Воронежскому театру. После прослушивания в коридоре нам встретился какой-то высокий видный седоволосый человек – как оказалось, это был директор театра (в прошлом бас) Игорь Михайлович Непомнящий. «Это кто?» – спросил он. «Да вот, пришел в хор устраиваться». «Приведите его ко мне наверх, я хочу послушать».
Они с режиссером Юрием Петровичем Анисичкиным послушали меня – ариозо Онегина и «Ombra mai fu» из «Ксеркса». «На сцену его!» И я спел им на сцене, не помня ничего. Представляете, я в первый раз стоял на такой сцене и трясся, как пушистый заяц! В этот день я стал солистом Воронежского театра оперы и балета. В колледже все ахнули! На следующий день Александра Михайловна Тырзыу увидела меня где-то в репетитории, подбежала и схватила за руку со словами: «Что, правда взяли!?» (Улыбается.)
Мне сказали учить партию Онегина. Но за полгода работы в Воронежском театре я успел исполнить две партии – Фиорелло в «Севильском цирюльнике» и Моралеса в «Кармен» (эту партию я до сих пор пою в нашем театре). Становилось ясно, что я хочу вырваться из Воронежа. В конце своего первого в жизни театрального сезона я уехал в Петербург поступать в консерваторию. Почему-то у меня не было сомнения, что надо ехать именно в Петербург, а не в Москву.
Я прослушался у профессора Петербургской консерватории Николая Петровича Охотникова – это была величина, прекрасный бас. На прослушивании я спел ему арии Дон Жуана и Онегина, и он сказал: «Если вы сейчас так поете, как вы будете петь на пятом курсе? Вы поступите». Он был прав – я еще не знал, что скоро буду петь намного хуже. Но тогда во мне был какой-то сумасшедший кураж, море по колено: «Кто, если не я!»
Риск потерять природное естество, которое во мне было и которое оформила Мавлюда Оринбаевна, направив на правильный путь, появился именно в процессе учебы в консерваториях. Все самое негативное в этом плане пришло в мою жизнь как раз-таки с обучением. Может быть, поэтому в высших учебных заведениях от педагогов я буквально бегал. (Улыбается.)
После поступления был концерт-распределение, но Николай Петрович сказал мне, что с этого года никого не берет в класс (у него была онкология и плохо с ногами). Меня распределили к Сергею Рафаиловичу Рязанцеву, и с первых уроков я понял, что петь так не хочу. Его пожилая, опытная концертмейстер помогала мне искать баланс между правдой и педагогом, говоря: «Если тебе не нравится, ищи ту дорогу, которая тебе нравится».
К сожалению, мне не удалось сохранить с Сергеем Рафаиловичем теплых отношений, хотя, мне кажется, я всегда умел различать чисто профессиональное и человеческое, во всяком случае, конфликта от меня не исходило, хотя мне было некомфортно с ним, а не ему со мной.
– Почему вам так казалось?
– Потому что: «Кто, кроме меня?!» (Смеется.) Если честно, в Ташкенте я таким не был. Когда творчество вышло на первый план, я совершенно изменился, стал намного свободнее чувствовать себя в общении с людьми и мое экстраполированное «я» всегда выходило впереди меня. Когда после университета я оказался в обществе музыкантов, у меня был культурный шок: они все какие-то crazy. Теперь я сам такой! (Смеется.)
В тот момент в консерватории «гремел» Виктор Михайлович Черноморцев, маститый баритон Мариинского театра, «дядя Витя», хороший, необъятной души человек. Все пацаны хотели попасть к нему. Я перешел в класс к Виктору Михайловичу, он ко мне трогательно относился, всегда спрашивал, не голодный ли я, есть ли у меня денежка, помогал мне закрывать мое нелюбимое сольфеджио и так далее.
Кстати, нашим педагогом по сольфеджио была Людмила Михайловна Маслёнкова, мастер-гуру, ученица знаменитого Островского. Ей уже тогда было за 85, но какую она сохраняла энергию – летала на лыжах кататься! Мне нравилось, что Людмила Михайловна любила красивые голоса, и если какая-то звезда (например, Рене Флеминг) приезжала в Петербург, она своим подругам покупала билеты, и все вместе шли на концерт. Меня подкупало, что ей нравится красота, эстетика, а не крючкотворство, что она к самому искусству благоволит. Она настоящая петербурженка, интеллигентнейший человек – хотя тогда я, наверное, не понимал, с кем общаюсь…
Виктор Михайлович Черноморцев, звуковая махина, сам пел потрясающе, но учил: «Пой как я», с воздухом, с «шапочкой»… Естественно, парни в том возрасте, в котором находился я тогда, так петь не могут.
Я испытывал к нему уважение, даже робел перед ним, но с голосом начались проблемы – приходил на урок и понимал, что арию не могу допеть до конца, чего раньше не было. Я стал пропускать занятия, чтобы как-то себя сохранить. В этот момент было решено, что надо ехать в Москву поступать в Академию хорового искусства. Я помню, в тот день, когда надо было уезжать на прослушивание, в Москву почему-то не летели самолеты, не ехали поезда и не плыли корабли – билетов не было совсем. (Может быть, это был знак?) Но мы «урвали» билеты на автобус.
Беседовала Олеся Бобрик
