17 июня 2019 исполнилось 100 лет со дня рождения известного композитора Галины Уствольской. Мы начинаем публиковать воспоминания Андрея Тихомирова, в прошлом студента класса Галины Ивановны Уствольской в Ленинградском музыкальном училище им. Н. А. Римского-Корсакова и одного из тех, кто был допущен в её ближний круг.
В этих заметках возникает образ Уствольской, какой её видит автор – то глазами восторженного юноши, почти подростка, то как взрослый человек, способный переосмыслить свой опыт общения с личностью, несомненно, неординарной, но исполненной глубоких противоречий. В повествование включены две новеллы, посвящённые трагическим событиям того периода – самоубийству учеников Уствольской Алёши Николаева и Васи Корунченко. В заключительной части эссе читателя ждёт аналитический разбор музыки композитора.
1 часть | 2 часть | 3 часть | 4 часть | 5 часть
Андрей Тихомиров
“К столетию со дня рождения Галины Ивановны Уствольской: воспоминания одного из нас”
Часть 4
Дом творчества композиторов «Репино», торжественно подаренный ленинградским композиторам в 1948 году под аккомпанемент бушующей в прессе кампании против антинародности и формализма в музыке, в 1970-х был тихим и уютным дачным комплексом-пансионатом закрытого типа.
Места вокруг – самые романтические. Берег Финского залива, с его ста пятьюдесятью оттенками серого, грядами розоватых валунов и дымчатыми кронами сосен. Сразу за территорией пансионата начинался лес, не дремучий, а какой-то очень миролюбивый и – в то время – грибной.
Путёвки для своих, то есть членов СК и Музфонда, стоили совсем недорого, а чужие допускались сюда редко. Летом, конечно, бывал «аншлаг», в остальное же время композиторы уединялись в двух-трёхкомнатных деревянных домиках-коттеджах, чтобы спокойно поработать, живя на всём готовом. Если не работалось, ходили друг к другу в гости поболтать, перемыть косточки коллегам, поругать начальство, ну и выпить, разумеется.
В этот-то патриархальный творческий резерват и привезла меня Уствольская. Время было обеденное, и она сразу удалилась, сказав мне:
«Посиди в коттедже, я принесу тебе что-нибудь из столовой. Со мной тебе туда нельзя – пойдут всякие разговоры, ну ты понимаешь».
Я, конечно, понимал. Взрослый мужчина, щёки и подбородок которого уже начали затеняться лёгкими белёсыми облачками, не должен компрометировать свою пятидесятивосьмилетнюю учительницу совместным походом в столовую.
Тем более, что я уже и сам был в каком-то смысле преподавателем: в течение нескольких месяцев занимался композицией с Галиными учениками.
Это получилось так. После отчисления Николаева и ухода из класса Уствольской ещё одного или двух студентов, ей понадобилось пополнение. Оно подоспело в лице троих новичков, принятых на теоретико-композиторское отделение. Я сидел у неё в классе, когда эта троица явилась к назначенному времени – нескладные пятнадцати-шестнадцатилетние мальчишки. Один из них, Володя Радченков, был высоким и корпулентным и, даже находясь на почтительном расстоянии от Уствольской, казалось, нависал над ней, как скала.
Уствольская остановила вошедших – не словом, а только взглядом, и все трое растерянно топтались посреди класса, не решаясь подойти поближе. Следуя своему излюбленному сценарию, Галина Ивановна сразу же забилась за рояль. Когда аудиенция завершилась (довольно быстро), она сказала мне: «Слушай, эти… они какие-то странные. Я их просто боюсь! Может быть, ты позанимаешься с ними вместо меня?»
И я подставил подруге плечо – стал придумывать первокурсникам задания и проверять их. Радченков принёс мне целую тетрадь, исписанную от корки до корки – шесть или семь пьес, записанных «белыми» нотами, без бемолей и диезов», и совершенно беспомощной рукой. И что я должен был делать в такой ситуации?
На следующем уроке я сыграл ему по партитуре экспозицию девятой симфонии Брукнера и проанализировал её, такт за тактом, прочитав попутно «лекцию» о том, что такое музыкальная логика, почему соединение тех или иных интервалов порождает в нашем сознании такие-то образы и откуда вообще в музыке берутся содержательные моменты. Спасибо Адаму Стратиевскому – его школа.
Свободного времени у меня было немного, я готовил выпускную программу по фортепиано, писал дипломную работу по композиции и посещал лекции, поэтому встречаться с учениками мог только один раз в неделю. Денег за работу мне никто не платил, но об этом я даже не задумывался.
***
После обеда мы с Галей долго бродили по репинскому лесу – майскому, свежему, прошитому светлыми тропинками. Воздух был влажным и до такой степени напоённым счастьем, что мне казалось: дайте мне сейчас карандаш и нотную бумагу – и через несколько часов я смогу поразить мир музыкой невиданной красоты.
Почему-то вдруг мелькнула мысль о Васе: приезжал к Гале, чтобы принять ванну, дурачок! Как будто больше негде помыться. А мы с ней сейчас гуляем по этому чудесному лесу, молчим… Разговаривать и не нужно. Мы с ней близкие друзья, мы на равных, именно меня она выделила среди всех остальных. Сколько раз она, не говоря этого прямо, давала мне понять, что только во мне видит настоящий талант! Нет, Васька – он, конечно, тоже очень способный, но такой дурной…
Правильно подобранные, вовремя и нужным тоном произнесённые слова обладают великой, прямо-таки магической силой. И если бы Вася в этот день получил возможность поделиться со мной тем, как он провёл последний в своей жизни вечер, то даже услышь я нечто поразительное, моя реакция на это была бы однозначно иронической: «Ну, Васька даёт! Дурной – он и есть дурной.»
День между тем клонился к красивому балтийскому закату. Мне пора было уезжать: дорога до дома, разумеется, не на такси, а на автобусе, метро и трамвае, могла занять около трёх часов. Но не успел я облечь это соображение в словесную форму, как Галя сказала: «Зачем тебе ехать сегодня? Переночуй здесь, поедешь завтра».
Вообще-то делать в Репино мне было совершенно нечего. Да и родители, хоть и знали, куда я поехал, могли забеспокоиться. И занятиями в училище манкировать так уж в наглую не хотелось: близились выпускные экзамены.
Но Галя проявила настойчивость. Что ж, взрослые мужчины за мамину юбку не держатся и в училище являются, когда считают нужным. Я остался.
Она ушла в спальню, а я долго сидел в гостиной у рояля, вертел в голове так и этак стихотворение Гейне, на которое хотел написать романс (ничего не получалось), тихонько, чтобы не потревожить Галю, касался клавиш. И, наконец, уснул на диване.
Назавтра всё повторилось. Утром она меня опять не отпустила, мы гуляли по лесу, потом сидели в коттедже. Домой я приехал заполночь. Стараясь не шуметь, разделся, на цыпочках прошёл в свою комнату. Лёг, и тут на пороге появилась мать.
– Андрей, ты знаешь, что Вася умер?
– Как?!
Внутри у меня всё оборвалось.
– Повесился. Тебе из милиции звонили …
Дальнейшее я помню смутно – было очень больно. Накатывала тошнота, и в голове молотом бухал вопрос: «Зачем?! Почему он это сделал?! Зачем – понятно: чтобы не жить. Но почему? Почему?!».
Дом, где Корунченко жил с матерью и братом, смотрел окнами на улицу Пестеля, а от ближнего угла – на площадь у Спасо-Преображенского собора. Знаменитый доходный дом Мурузи, этот Титаник русской литературы Серебряного века, не затонувший в бурном океане российской истории, но доплывший до наших дней, растеряв в этом плавании всех своих знаменитых пассажиров.
С балкона этого дома Зинаида Гиппиус осыпала оскорблениями революционную матросню, а в 1972 году отсюда отправился в эмиграцию Бродский. К этому времени дом Мурузи давно уже превратился в скопище классических ленинградских коммуналок, с их мрачными тёмными коридорами, делёными комнатами и тяжёлыми запахами.
Вася Корунченко был необычайно одарённый юноша – большой природный талант, и в училище, переключившись с баяна на композицию, он начал двигаться вперёд так резво, что я только диву давался.
Выглядел он непрезентабельно: одет кое-как и вообще какой-то неухоженный. Вдобавок страдал излишней полнотой – распространённая проблема у многих ленинградских детей 1960-х, росших в основном на манной каше, бульонах и хлебе. Нас – Васю Корунченко, Сергея Е. и меня другие ребята поддразнивали: «три толстяка».
Правда, начав всерьёз интересоваться девочками, мы постройнели, по Васе это было особенно заметно, но всё равно «свет» в лице барышень с теоретико-композиторского отделения смотрел на него с некоторым пренебрежением. И девушка, в которую он был влюблён, его неловких ухаживаний не поощряла.
Мы, домашние мальчики, не прошедшие школу студенческих общежитий, были воспитаны так, что даже если девушка давала понять, что симпатия взаимна, между первым касанием двух рук и первым поцелуем нередко пролегала дистанция длиной в несколько месяцев. Мы искали свою Джульетту – единственную и навсегда. Увлекались, остывали, снова увлекались, и это состояние служило прекрасным стимулом для погружения в творчество, тем более что надежда шептала: сыграй е й это, о н а услышит, конечно же, оценит, и…
Что – «и», толком понятно не было, но мечталось в восемнадцать лет красиво. А иногда и в двадцать.
Сегодняшний молодой человек, прочитав эти строки, наверное, придёт в недоумение: «Ну и ну! Как у вас там было всё непросто! К чему такие сложности, в чём вообще проблема-то?»
Понимаю. Но такими уж мы были в те времена, не взыщите.
К сожалению, никакая юная и прекрасная «она» к Васиной музыке интереса не проявляла, и, думаю, я не ошибусь, предположив, что единственной женщиной, подарившей ему иллюзию того, что ей небезразлично его творчество, была Уствольская.
Даже для меня, успевшего в раннем отрочестве отчасти насладиться радостями «вундеркиндства» и уверовавшего раз и навсегда в своё призвание, мнение Гали о том, что я делаю, было очень важным. А уж такому, как Вася, впечатлительному, простодушному и привязчивому, как беспородный щенок-подросток, Уствольская, именно его выделившая среди всех остальных, должна была казаться просто высшим существом.
***
Училище гудело: ещё бы, такое ЧП – студент покончил с собой! И никто не понимает из-за чего.
На похоронах присутствовал весь Васин курс, было и несколько учителей. Уствольская отсутствовала, и за разъяснениями по этому поводу все обращались ко мне. Пришлось сказать, что Галина Ивановна отдыхает в Доме творчества.
Одна из преподавательниц, Е. Н. причитала: «Почему же она не приехала? Она, что, ничего не знает?».
Это было действительно странно. Могло ли получиться так, что за четыре дня, прошедших с момента Васиной смерти, директор либо завуч музучилища не удосужились известить Галину Ивановну о том, что с одним из её студентов произошла трагедия, не дали ей возможности проститься с ним?
Я этого сделать не мог, даже не знал как, но им-то нужно было всего лишь позвонить в Музфонд или в Союз композиторов, а то и прямо в столовую пансионата: там стоял телефонный аппарат. Или они понимали, что она всё равно не приедет? Или всё-таки позвонили, но…?
Я, Сергей Е. и ещё двое несли гроб. Ужасно тяжёлый, я до сих пор помню ощущение этой тяжести, почти такой же, какая была на душе.
Пришлось выдержать и поминки. В комнате на Пестеля толпились соседи, Васина мать рыдала:
«Сыночек… Он был такой хороший мальчик! На баяне играл. А потом пошло не то. Ноты какие-то начал писать – вон, целая стопка на подоконнике! Знала я, что добром не кончится. А ещё к нему ходил один – чернявый такой, неприятный. Наверное, он моего Васеньку и подговорил это сделать».
Бедный Алёша Николаев… Никого «подговорить» он, конечно же, не мог. Скорее уж это Вася своим диким поступком подсказал ему «выход» из его собственного тупика.
Разъезжаться по домам нам не хотелось: мы потерянно жались друг к другу, каждому было страшно оставаться один на один с собственными мыслями.
Поехали к кому-то на квартиру, потом за город. Сидели вокруг костра, глядели на огонь. Е. Н. спросила: «Кто съездит в Репино к Галине Ивановне?». Получалось, что кроме меня взять на себя роль скорбного вестника некому.
Никакими словами не описать, как мне этого не хотелось! Я думал: что будет, когда Галя узнает? Ведь она не переживёт…
Первым человеком, которого я увидел, выйдя из автобуса напротив ДТК, была Уствольская. Она шла по дорожке между шоссе и морем в сопровождении одного из коллег. Мирно беседуя, эти двое долго прогуливались вдоль залива, и я всё время шёл рядом, но они меня не видели, потому что я старался держаться в тени кустарника. Прятался. О чём они разговаривали, я не слышал.
Я плакал.
Наконец, они повернули назад, к воротам пансионата, и я вошёл следом. Дождался, пока Галя проследует к себе, и на негнущихся ногах поднялся следом за ней по ступенькам.
Галя открыла дверь – в глазах её отразилось удивление, смешанное с неудовольствием. Она смотрела на меня, и я, наконец, заставил себя выговорить слова, которые никак не желали сойти у меня с языка.
Она не издала ни единого возгласа. Лицо её окаменело – ни недоверия, ни изумления, ни горя: только замкнутость и отстранённость.
Я подумал: «Это от потрясения. Главное, что инфаркта, кажется, не случится, обошлось».
Мы прошли в комнату. Выглядел я, вероятно, неважно, и Галя заперла дверь на ключ – по-моему, ей очень не хотелось, чтобы кто-нибудь случайно меня увидел, зарёванного и всклокоченного.
«Пойдут всякие разговоры, ну ты понимаешь…»
Мы сидели впотьмах и молчали, как это часто бывало у неё дома. Ровно в час ночи она вдруг засобиралась:
«Нужно уезжать, я здесь не могу».
Мы вышли на пустынное шоссе и зашагали в сторону города. Я взял Галю за руку – потребность защитить более уязвимого и защититься самому от общей беды.
Шли таким образом довольно долго, может быть, час. Послышалось тарахтение двигателя, я оглянулся. Нас догонял пустой рейсовый автобус. Я проголосовал, он остановился. Получив три рубля, водитель согласился довезти нас прямо до Галиного дома.
***
Не секрет, что для многих подростков и юношей тема смерти, добровольной в том числе, обладает своеобразной романтической притягательностью. Будучи на последнем курсе училища, я обдумывал оперу по «Вертеру». В двадцать лет написал камерную кантату на стихи Федерико Гарсиа Лорки.
«Когда умру,
схороните меня с гитарой
в речном песке.
Когда умру…
В апельсиновой роще старой,
в любом цветке…»
По свидетельству Семёна Бокмана, одного из Галиных друзей-студентов предыдущего «призыва», Уствольская после самоубийства Васи с восторгом рассказывала о его мечте – взявшись за руки, войти вместе с ней в море и так шагать, пока волны не накроют с головой…»
«Ewig… ewig… «ewig…»
Но Вася умер не в пене волн, рука об руку с идеальной Ewig-Weibliche, под звуки малеровской «Песни о земле», а повесился в жуткой уборной коммунальной квартиры.
Миновали годы. Очень много лет. События, пульсировавшие тогда со всей силой реальности, утратили свою вещественность и стали частью прошлого. Жизнь изменилась, изменился и я сам. И всё равно, вспоминая те дни, я по-прежнему мучительно пытался понять: что же такое ужасное произошло с нашим смешным, немного нелепым, но добрым и мягким Васей, чтобы жуткая, отвратительная смерть в петле показалась ему слаще жизни?
Я этого не знаю до сих пор, и, может быть, оно к лучшему.
Недавно, разговаривая с моей давней приятельницей и бывшей Васиной однокурсницей, я вновь затронул эту тему.
– Как ты думаешь, могла ли у Васи быть тяжёлая депрессия, которой никто из нас не заметил?
– Знаешь, что самое странное, – сказала она, – мы ведь тогда с ним вместе провели в училище чуть не целый день. Ты помнишь, как это бывало: по воскресеньям много свободных классов, и студенты, которые жили в стеснённых условиях, приезжали в училище заниматься. Вася тоже так делал, и я отыскала его в маленьком классе во флигеле. У меня была с собой клавир «Пассионов по Иоанну», и мы долго музицировали… ну ты понимаешь.
Я понимал. Галя Х. хорошо играла на рояле, бегло читала с листа и, как и я, готова была играть или петь в ансамбле с кем угодно, где угодно и сколько угодно.
Корунченко играл на рояле неважно, но зато он пел – у него был высокий, ещё не устоявшийся тенор. Неудивительно, что, оказавшись вдвоём в училище, они воспользовались случаем.
– Мы прошли клавир до половины и разошлись чрезвычайно довольные друг другом, договорившись встретиться снова в следующее воскресенье, чтобы докончить.
Десятое мая было учебным днём, и я увидела Васю на лекции по русской музыкальной литературе. Мне сразу бросилось в глаза, что он с ним что-то не в порядке. Странное выражение лица, странный взгляд…
Тема урока была – «Песни и пляски смерти» Мусоргского. Я записывала то, что рассказывала Г. А., и исподтишка поглядывала на Васю. В какой-то момент он перестал писать в своей тетради и до конца лекции сидел, уставившись в одну точку.
Когда прозвенел звонок, Вася пошёл к выходу, и мне вдруг захотелось его окликнуть. Что сказать, я не знала, поэтому спросила первое, что в голову пришло: «Ты не забыл про воскресенье? Будем дальше петь Баха?» – Он произнёс «да…» – деревянным голосом. Повернулся и пошёл дальше. Вижу эту картину как сейчас: я стою и смотрю ему в спину, а он уходит, уходит… Почему я не догнала его, почему не остановила?
– Ты же не знала, что через несколько часов брат обнаружит его мёртвым.
– Нет, конечно! Но он был явно не в себе, никогда прежде я его таким не видела.
Потом, когда уже всё случилось, я приехала на Пестеля и попросила Васину маму показать мне его конспект, тот самый.
– И что же?
– Он писал следом за Г. А.: «В этом сочинении композитор хотел выразить идею смерти». На слове «смерти» строчка поехала вниз и оборвалась. Больше он ничего не написал. Ну вот, это всё, что мне известно. Где Вася был накануне, в тот день между нашими двумя встречами в училище, не спрашивай – я не знаю.
Мне и не нужно было спрашивать.
«Васька вчера приезжал, он такой дурной!..»
В приложении к своей книге «Вариации на тему: ”Галина Уствольская. Последний композитор уходящей эпохи» Семён Бокман приводит фрагмент адресованного ему письма К. А. Багренина (мужа, точнее, тогда уже вдовца Г. И. Уствольской), сопровождая эти строчки следующим комментарием:
«Вася – студент Г. И. Уствольской. Я не знал его. Он поступил в училище, когда я в нём уже не учился. Любил Уствольскую. Покончил с собой».
Я не преминул поинтересоваться у автора книги: откуда сведения? Оказалось – оттуда. Галя, как обычно, ничего не говоря прямо, обиняками давала понять…
А вот и сам этот пассаж Константина Александровича (его письмо к Бокману целиком опубликовано на сайте ustvolskaya.org):
«Просто это была она САМА. ТАК ХОЧУ! Ты живёшь той наивной давностью и, видимо, не совсем понимаешь, что это был ВЕЛИКИЙ человек, который вправе размениваться Васей, Сашей, Митей, Сёмой, как ЕЙ заблагорассудится».
«Разме́ниваться: 1. Производить размен фигур в шахматной игре. 2. перен. Растрачивать силы, способности на что-либо мелкое, недостойное». Толковый словарь Ефремовой.
Интересно: в каком из значений этого слова был разменян «Митя» – Шостакович?
***
В 1977 году я поступил в консерваторию, и началась совсем другая жизнь. Но к Уствольской продолжал ездить, и мне казалось, что общее горе ещё больше нас сблизило. Иногда Галя вспоминала Корунченко и говорила: «Васька… Да, вот он был настоящий! Он понял суть!». Выразительно взглянув на меня, она заводила «Der Abschied».
Впоследствии моя мать признавалась, что вспоминает это время с ужасом: «Я боялась, что ты вот-вот окажешься третьим».
Её опасения не подтвердились: я обзавёлся новыми друзьями и подругами, а самое главное – меня несло по волнам моей музыки, и впереди в этом океане уже маячили «острова радости», которые были предназначены для меня. Мне не терпелось начать их открывать, обживать и осваивать.
Уствольская покинула музучилище (о чём сообщила мне как-то вскользь, мимоходом). Вышла на пенсию.
Наши посиделки с водкой и валерьянкой продолжались, но постепенно становились всё менее регулярными. Когда я приезжал к Гале, она, задерживая меня на пороге и пристально глядя в глаза, спрашивала: «Андрюшка, это ты? Ты тот же? Не изменился?».
У неё появилась книга «Памятники средневековой латинской литературы 10-12 веков», и я впервые услышал от Гали имя – Герман Расслабленный. Она произносила его мечтательно: «Герман… Расслабленный…» – словно пробовала на вкус.
На премьеру произведения, озаглавленного ею «Симфония № 2 “Истинная, Вечная Благость!”», я пришёл с женой, она ждала ребёнка. После концерта подошли к Уствольской. Я поздравил Галю, мы обменялись с ней какими-то малозначащими словами. Она держалась напряжённо и скованно, впрочем, как обычно на людях. Ольга мне потом сказала, что не смогла заставить себя поздороваться с Галиной Ивановной за руку, её словно удерживал какой-то невидимый барьер, соприкосновение с которым неприятно и даже болезненно.
Больше Уствольская к себе домой меня не приглашала. Изредка мы виделись в Союзе композиторов или в филармонии, когда исполнялась её музыка (ни на одном из концертов, где звучала чужая музыка, я её не встречал). Иногда разговаривали по телефону, и я отмечал, как у неё постепенно меняется голос, становясь всё более высоким и как будто детским.
Я был поглощён работой над крупным произведением, Второй симфонией. Когда я поставил в партитуре последнюю тактовую черту и под ней – дату, меня охватило желание показать эту музыку Гале.
С того момента, как я закончил свою учёбу в музучилище, Уствольская ни разу не поинтересовалась, чем я занимаюсь, над чем работаю, не попросила меня хоть что-нибудь ей сыграть. Но показать ей эту вещь мне действительно хотелось, и если бы она пригласила меня к себе домой, я непременно захватил бы с собой партитуру, а возможно, и посвящение там поставил.
Я позвонил ей по телефону и снова услышал этот голос: ломкий, с лёгкими придыханиями и капризными интонациями жалующейся девочки:
«Да… Ну да, да… Я знаю: у тебя красивая жена, сын. У тебя всё хорошо… да…»
Она попрощалась, и в этот момент я понял, что больше никогда её не увижу. И никогда не захочу этого.
«Андрюшка, это ты? Ты тот же?»
Я был уже не тот. Я её «предал».
Андрей Тихомиров
(Окончание следует)