
Потрясающее ощущение возникает, когда общаешься с красивой молодой женщиной, а умом понимаешь – перед тобой легенда. Именно так происходило наше общение с народной артисткой России Натальей Загоринской, примой театра «Геликон-опера», представительницей знаменитой музыкальной династии и музой Дмитрия Бертмана, лучшей исполнительницей Дьёрдя Куртага, другом Эдисона Денисова и многих-многих других людей, уже вошедших в историю мировой культуры.
Беседа получилась неожиданной и глубокой, полной бесценных воспоминаний и удивительной откровенности. Возможность увидеть Наталью Загоринскую такой, какой её никто не видел – в эксклюзивном интервью для ClassicalMusicNews.Ru.
— В вашей жизни был и есть только один театр – «Геликон-опера». Вы пришли в него в 1991 году?
— Да, и уже 33 года в «Геликоне». Жизнь идет, а я все время думаю – как же мне повезло! Сейчас смотрю на молодых, которые приходят в готовый театр, где все налажено как часы, и ты должен впрыгнуть в бегущий поезд. Очень сложно ввестись в уже существующие спектакли. А я пришла – и было ощущение, что ты сам творишь.
Потрясающе, что есть такой человек – Дмитрий Александрович Бертман, который хотел создать и создал свой театр. Помню, я пришла, села – вот здесь, в соседней аудитории, был Малый зал (зал «Покровский»), шла репетиция «Маддалены». Никогда не забуду.
— То есть вы сразу попали на репетицию?
— Была предыстория, конечно. Я тогда училась в консерватории, пела Иоланту в дипломном спектакле. Ну и Дмитрий Александрович вместе с Вадимом Заплечным пришли послушать. Помню тот день как сегодня, очень хорошо помню сам спектакль – мой обожаемый Малый зал консерватории, такая любовь к нему. Наверно, это потому, что больше всего пела именно в нем – все зачеты, экзамены, концерты. А Бертман пришел за кулисы, и вместе с Вадиком они убеждали прийти к ним в «Геликон».
Два молодых человека сказали: «А вот у нас – очень интересно! Очень! Приходите к нам!». Потом они дождались меня внизу, мы вместе пошли к метро и прошли мимо Дома медиков. «Вот здесь, видите, вот эта дверь, приходите сюда!». Я ответила, что подумаю.
Через месяц пришла, а тут – репетиция «Маддалены». Мне дали ноты и буквально за несколько дней я втянулась, пошла петь.
Мне очень хотелось в театр. Работать в театре, не на камерной сцене – это была моя мечта. Поэтому это стало большим счастьем для меня и подарком судьбы.

— Почему вы поверили Дмитрию Бертману? «Геликон» тогда даже не был государственным – крохотный частный театр.
— Я об этом вообще не думала. Пришла, вижу – люди репетируют. «Что спеть? Вот это? Давайте ноты!». Я выучила – и это было прекрасно!
— Каким был тогда «Геликон»? В прямом смысле, начиная от входа, заканчивая сценой?
— Я бывала в Доме медиков еще до «Геликона», когда его там не было. В пятом классе школы пела в концерте, причем с оркестром. В 1975 году, кажется. Да и Дом медиков все знали.
Однокурсники, мои друзья говорили про Дмитрия Александровича: «А ты знаешь, что у Бертмана – театр? Там здорово! Мы все там поем!». Тогда тут была студия Дома медиков, и наши ребята с курса участвовали в студийных постановках. Я потом уже соотнесла в памяти, что это тот самый театр. Но это ладно, главное, что мне очень повезло.
Каким был «Геликон»? Я думаю, для всех – разный. Мне нравилось приходить в театр, там был смысл существования, возможность петь. Добрые люди вокруг… Мы постоянно выезжали куда-нибудь на гастроли, скучать было некогда. Планы – всегда на весь сезон. Да и поездки были незабываемые!
Помню, как пели на открытой площадке на фестивале в Ингольштадте, так у нашего оркестра ноты улетели от ветра в пруд, и мы во время пения ловили их в воде.
Сейчас вспоминается самое дорогое, но и смешного много было. Можно без перерыва год рассказывать или книгу писать об этом! Все трудности, наверно, с юмором переносили.
Тогда то, что делал Дмитрий Александрович, было основной линией жизни для многих.
Про сцену спросили… Спектакль «Пиковая Дама» П.И. Чайковского у нас сначала был под рояль, потом с оркестром, и там на сцене стоял стол с сукном зеленым. Когда я выходила вместе со всеми и садилась за него, а там тишина такая перед вступлением, у меня всегда возникало ощущение, что я опять пришла домой. Это была какая-то точка отсчета.
Дмитрий Александрович Бертман любил ставить «ловушки» в постановках. В «Кармен» это была машина-развалюха с горящими фарами, светящими в лицо, в «Онегине» – банка варенья и кресло-качалка. Ковер из листков бумаги в «Макропулосе».
Я могу про это вечно говорить! Еще самолет с дуриками в Англии и автобус медитирующий. Ящик киви! Но это уже для посвященных (смеется).
— Про ящик киви, «Кащея Бессмертного» и Сергея Яковлева я знаю тоже. Вадим Заплечный рассказывал.
— Думаю, Дмитрий Александрович обладает даром привлекать именно тех людей, которые такие «геликоновские», что ли. Поэтому так всё сложилось хорошо.

— 33 года в «Геликоне» – целая жизнь. Как бы вы определили суть театра, его стержень?
— Очень сложный вопрос. Я могу сказать, что это большое счастье, когда организм – а театр это организм – может приспособиться к жизни и выжить. Для того, чтобы творить, нужно есть и чтобы было, где жить. И так далее.
Очень важно правильно выстраивать репертуарную политику. Конечно, Дмитрий Бертман молодец. Он всегда разделял, что он сам хотел бы поставить, а на что пойдет публика. А я в этом ничего не понимаю (смеется).
Я часто вспоминаю нашего директора Володю Горохова, царствие ему небесное, который говорил: «Не надо вам ничего об этом думать. Вы только пойте, а мы все сделаем».
Это хорошо, что есть люди, которые этим занимаются, замечательно, что театр существует и развивается. Что-то поменялось, конечно, люди поменялись – другие солисты, другой коллектив, другой репертуар совершенно. Но это жизнь. Нельзя же все время одно и то же повторять.
— Чем «Геликон» отличается от других театров?
— Я всю жизнь работаю в одном театре, поэтому сравнить не могу. Хожу иногда к коллегам посмотреть спектакли, и каждый раз понимаю – нет, у нас лучше (смеется).
В свое время, когда я училась, не вылезала из театров и концертных залов. Тогда ведь их было не так много, я пересмотрела всё по несколько раз и в Большом театре, и в Музыкальном театре им. Станиславского и Немировича-Данченко. Да, нужно быть в курсе событий, знать, что сегодня происходит в театральной среде, хотя я хожу сейчас редко.
Когда прихожу, бывает, что нравится, но я понимаю, что особо это нравится тому, кто создавал спектакль и знает, что и как. Не особо читается. А в «Геликоне», когда смотришь спектакль, ты понимаешь замысел творцов – знаешь, о чем, как, кто, что – и это гораздо интереснее.
— «Геликону» исполнилось 34 года, возраст по историческим меркам смешной, но опыт накоплен колоссальный. А как бы вы обозначили возраст театра?
— Я вообще про это даже не думаю, затрудняюсь ответить. Живу, что называется, в продольность, ничего не отсчитываю, не праздную. Для меня это – жизненный путь. Я не ставлю вехи, ведь что такое вехи? Это как возвращаться назад – один, десять, двадцать, тридцать … Это зацикленность, закругленность. Есть прямая управляющая линия, по которой ты идешь, обогащаешься и развиваешься. Для меня это – просто дорога. Важно это понимать.
Когда говорят – «помнишь, а вот ты сказала…». Ну и что, что я сказала, я – меняюсь. Все меняются, театр меняется. Поэтому я, конечно, не очень люблю – двадцатилетие, тридцатилетие. Мне нравится, когда жизнь идет вперед.
— Ваши истоки – это, конечно же, семья. Ваши мама и папа – пианисты, брат – виолончелист. А вы стали певицей, хотя, между прочим, занимались в ЦМШ у Татьяны Петровны Николаевой. В одном интервью вы признались, что петь начали раньше, чем говорить. Как так получилось, что вы выбрали пение?
— Я пела, наверно, с рождения. Мама говорила, что, когда я была совсем еще крохой, просто мычала, гудела, что-то напевала, в общем, постоянно издавала звуки. Причем пела про все. Подарили мне что-то в детстве – я про этот подарок сочиняла, пела песню. «Новая кукла, новая кукла» (напевает).
Я всегда пела и считала, что сам процесс пения для меня – необходимость. Это непонятно людям, которые оценивают пение категориями «какой богатый тембр, диапазон, сколько ролей». Как в анекдоте про Шаляпина, а ведь это быль, не анекдот. «Ты чем занимаешься? – Я пою – Да все мы поем! А занимаешься чем?». Когда поешь – проходят все боли в организме.
Вообще, я считаю, пение необходимо человеку, именно пение, даже голосить – очень полезно. А у меня слух абсолютный, я все слышу и превращаю в пение. Что такое для меня пение? Это моя форма существования. Мне только ленивый не говорил – «Ты уже имеешь профессию, играешь на рояле, зачем тебе это? Это ужасная профессия – вокалист! Нужно здоровье, всего очень много. Не уходи!». А мне нравятся тексты. Ты выходишь на сцену и словами великих поэтов можешь выразить то, что хочешь.
Великие поэты писали так, что читаешь и думаешь, боже мой, как это правильно сказано и как изящно написано. Я имею в виду не тексты либретто в операх, а тексты к романсам. Хотя, если взять «Евгения Онегина», там есть такие слова, которые прочитать – уже счастье. А какое счастье это произнести, да еще при полном зале!
Рояль – это музыка, а пение – еще и текст. Да, на рояле можно сыграть без слов, можно вложить любой смысл, можно сыграть быстро и жестко. Можно расплыться медузой и сыграть «а я так чувствую». Я иногда говорю молодежи: один и тот же текст ты можешь спеть – от себя, ты можешь спеть кому-то, ты можешь спеть себе. Один и тот же романс ты можешь спеть как монолог или как диалог, а это вообще разный звук, разный тембр, разные состояния. Ты можешь это спеть так, будто ты утром проснулся, и, радостный, делаешь себе кофе и напеваешь, а можешь спеть так, будто это твои слова, и они несут тяжелую смысловую нагрузку, и ты проживаешь каждое слово, потому что это правда. Можешь просто сопровождать свою жизнь пением – когда «ла-ла-ла»! Это тоже разные вещи.
Есть люди, которые так радостно и поют все время. В этом, правда, мало смысла, но само пение – прекрасно. Человеческое пение заразительно и говорит о здоровье и дает, конечно, здоровье. Пение вообще, мне кажется, лечит. Ле-чит. У нас же есть такие концерты и программы.
— Ваши родители отдали вас в музыкальную школу по классу фортепиано?
— Я здесь ни при чем – я не просила. Сначала я очень плохо играла и не могла справиться. Нервная была и неусидчивая. Где-то в классе седьмом повзрослела и начала работать.
— Это было в ЦМШ?
— Да. Думаю, я выжила там и меня не выгнали только потому, что я была солисткой в хоре. А играла ужасно… Потом со мной начали заниматься прекрасные педагоги, из числа тех, у которых не просто придешь на урок – «Выучила? Не выучила? Иди отсюда!», а именно – «Поставь руку! Поверни палец! Что ты делаешь? Плечи опусти!». Вот такая работа ко мне пришла только в седьмом классе. Наверно, это даже хорошо, потому что я начала соображать и учиться осмысленно.
За пять лет, которые я провела у Татьяны Петровны Николаевой (я ходила заниматься к ней также в консерваторию), очень многому научилась. Татьяна Петровна сама занималась со мной, но она постоянно уезжала, и ее ассистент Михаил Петухов, известный сейчас музыкант, очень много сделал для меня, за что ему огромная благодарность. Он просто неунываемо занимался со мной каждым поворотом. «Палец подвернуть, руку веди, локоть выше-ниже». Это дорогого стоит.
Я мучилась до слез, у меня, правда, не выходило. Это очень сложно – соотнести мозги, ухо, желание и просто физически – поставить руку, палец, если тебя за семь лет не научили. Так что я начала заниматься по-настоящему с седьмого класса. Вспоминаю эти годы как школу жизни, и нижайший поклон Михаилу Степановичу. Такое впечатление, что он всё разъял, разжевал до микрона, и тогда я поняла.
Когда сама сидишь, занимаешься четыре-пять-восемь часов в день (сама!), и никто тебе ничего не говорит – вот тогда будет результат. А до этого мама все время меня спрашивала: «Ты занималась?» – «Даааа». За эти пять лет я, конечно, догнала и пошла на вокал.
— А на вокал вы сами решили идти в Московскую консерваторию?
– Когда я еще училась в десятом классе, пошла на вокальный факультет прослушаться. Я же всё время пела в школе, мы даже записали пластинку. Мне очень хотелось петь. Ну все, думаю, дело решенное, пойду на вокал. Хотя сейчас я понимаю, что зря я не взяла тогда два факультета, или хотя бы факультативно надо было взять фортепиано.
— Как вы оказались у Веры Николаевны Кудрявцевой-Лемешевой?
— К ней меня направил Евгений Евгеньевич Нестеренко, завкафедрой вокальной, сказал, «идите к ней и прослушивайтесь». Вера Николаевна сначала меня взяла на подготовительное отделение.
Это был тяжелый период жизни, потому что я только что довольно успешно закончила школу и попала на подготовительное, где практически ничем не занималась, только вокалом. Остальное всё уже знала, и мне было скучновато. К тому же у меня в последнем классе ЦМШ была жуткая запарка (кто учился, тот знает), а тут вдруг я попала в свободное плавание и ходила только на свой вокализ.
Мое эго сильно упало, это было ужасно, но я решила – начинаю жизнь сначала. Вера Николаевна, конечно, со мной мучилась. Прекрасный был человек, добрейшая женщина и опытный педагог.

— Вера Николаевна – легендарная личность и выдающаяся артистка. Что самое ценное вы от нее взяли, чему она вас научила?
— Половина наших занятий проходили у нее дома, а там – почти музей Лемешева, как дом Большого театра, везде его портреты висели. Ты приходишь, и у тебя уже от этого тахикардия начинается…
Я десять лет проучилась у Веры Николаевны и была очень счастлива. Она терпеливо со мной возилась, огромное ей спасибо за всё. Вообще я всех своих педагогов благодарю. Их уже нет, они все – там. Оценить можно не сразу, потому что много было строптивости, много слез. «У меня не получается!». Это, конечно, сплошь и рядом. Потом проходят годы и вспоминаешь каждое слово, понимаешь, почему она так говорила, почему она это просила, что требовала. Думаешь, боже мой, какая же я была непонятливая! Да вот же о чем говорили!
Только когда сам всё пройдешь, начинаешь понимать и ценить. Я не знаю, есть, наверно, гении, которые сразу все схватывают, или люди, которые слушаются. Кому-то сказали – и он «да-да», все сделал. Я – неслух, пока сама внутри не пойму, что это – моё, с места не сдвинусь, поэтому обучение мне давалось трудно.
Сейчас вспоминаю всех с большим счастьем и всех благодарю, потому что это было прекрасно. Вообще, прекрасно всё, что растёт, обогащается, идёт вперед, не гниёт.
— Важный человек в вашей жизни, о котором я также не могу не спросить – это, конечно же, Татьяна Петровна Николаева. Не так давно я брала интервью у её внука Арсения Тарасевича-Николаева, и он мне рассказал, что старается собрать и восстановить архив её сочинений, многие из которых, увы, утрачены. Вы учились у Татьяны Петровны, случайно не играли её вещи?
— Я не играла, но мой брат (прим. – Александр Загоринский, виолончелист) играет её произведения, и я в этих концертах участвовала.
В июне будет концерт, посвященный 100-летию со дня её рождения. Это абонемент в консерватории, и в нём участвуют Николай Луганский, Арсений Тарасевич-Николаев, Михаил Петухов и мы.
— Вы тоже принимаете участие?
— Должна. Мы сотрудничаем с её ученицей Мариной Евсеевой уже 30 лет. Я пришла к Татьяне Петровне в 1977 году, и у нее тогда только закончили обучение Миша Петухов и Марина Евсеева, и был еще прекрасный пианист и педагог Сергей Сенков, царствие ему небесное. Они были замечательными исполнителями баховских концертов. 12 концертов Баха играла Татьяна Петровна: шесть сольных, потом двойные с Мишей Петуховым, тройные – добавлялась Марина Евсеева, и в четверном концерте Сергей Сенков.
Я ходила на эти концерты еще девочкой. Все концерты Баха, четыре рояля на сцене, и я – я помню – просто с ума сходила, такой восторг, как будто ты был причастен к чему-то великому.
Еще помню концерты в Музее изобразительных искусств и в Большом зале консерватории. Это было великолепно! С ее учениками я поддерживаю отношения, мне они все очень нравятся.
— Ваш вокальный репертуар поражает. Вы спели в «Геликоне» практически всё, и не только для сопрано.
— Это театр такой, где можно так спеть, но про любую из этих ролей разумный человек сказал бы – это не твоё. А здесь можно, формат такой (улыбается).
Сейчас я бы не решилась на это ни за что. Тогда можно было – небольшой зал, очень интересные постановки. Не знаю, нельзя так говорить, но ощущение было, что в таком формате, не претендуя ни на что, я смогу. Почему нет?
— Что это была за история с «Кармен», когда вы сначала спели Микаэлу, а потом вдруг воплотились в Кармен и за эту роль получили «Золотую Маску»?
— Ну, Дмитрий Александрович сразу сказал: «Какая ты Микаэла?». Я ее выучила, спела два раза. А Кармен … У нас были меццо-сопрано, прекрасные Катя Мельникова, Вика Лямина, потом Лена Гущина.
Честно говоря, мне такая мысль – спеть Кармен – не пришла бы. Это все Дмитрий Александрович. Он мне сказал, даже не предложил – «Пой!». И я выучила. А что там учить? Кто не знает Хабанеру? Сегидилью? Или заключительную сцену? Я не знала только арию с гаданием и дуэт с Хосе.
Пришлось, конечно, выучить французский текст, но я довольно быстро с этим справилась. Причем это была первая постановка «Кармен», не та, которая до сих пор в репертуаре (ее ставил швейцарский режиссер Карлос Хармуш).
А потом за «Кармен» взялся Дмитрий Александрович. Ну, разве ему можно отказать? Нет. Получился замечательный спектакль, и я очень рада, что для меня он оборвался и остался только в хорошем исполнении, не увял…

— Почему оборвался?
— Я заболела и перестала его петь.
У меня все разделилось на «до» и «после». «До» – голос был один, «после» стал другой, я просто приспособилась петь. Прошла тяжелый период своей жизни, но не сдалась. Я люблю выражение «не важно, как ты упал, важно, как ты встал, поднялся и пошел дальше». Не важно, что ты грохнулся. Не ваше дело. Я встал и пошел дальше. Поменял курс.
Но спектакль был очень хороший, зажигательный, живой, горячий. Маленький зал, много мелких деталей, которые, может быть, и не видны в большом зале, но все они – очень важны. Не было ни одной пустой минуты. Для меня – точно, а что касается моих совершенно замечательных партнёров – все горели, все были очень горячие, всем было интересно.
Дмитрий Александрович говорил, и мы делали. Это было совместное творчество. Творчество! Не просто издалека – декорации, а ну, встань там, повернись, а картинка, которая живет. Вот она тут, близко, вот оркестр, вот люди, которые поют, которые существуют в этом.
— У Дмитрия Бертмана есть особенный дар: скажет артисту одно слово – и сразу всё оживает.
— Всегда было с ним интересно. Пришел Бертман – все изменилось. Вырос театр. Все очень логично.
— Помимо работы с классическим репертуаром вы исполняли много современной музыки – Денисова, Булеза, Куртага, Этвёша, Берга, Цемлинского… Говорят, они вам посвящали свои произведения.
— Один раз мне посвятили (улыбается). Да, я люблю современную музыку. А началось все после встречи с Эдисоном Денисовым. Кстати, это он сделал оркестровку к речитативам для нашего спектакля «Аполлон и Гиацинт» Моцарта, а познакомил меня с ним Дмитрий Александрович. Ну, и полетело! Сначала «Четыре осенние песни» с оркестром, а потом я увлеклась этой музыкой не на шутку.

Эдисон Васильевич был удивительный человек! Говорил всегда тихо, но несгибаемо. Рассказывал, как он хотел, чтобы звучало, подробно работал над текстом, но при этом учитывал возможности и эмоциональное восприятие певцом его музыки.
Я поняла тогда, что каждый композитор желает, чтобы его музыка звучала! Понятно, что не каждый исполнитель сможет сразу спеть незнакомое произведение, которое «не на слуху», поэтому я очень старалась петь, как чувствую сама, но с правильными нотами и текстом.
Денисов очень много нового открыл для меня, мы ездили с Ассоциацией современной музыки на фестивали и концерты. В первый раз на фестивале в Лерхенборге я услышала певицу, исполнявшую подобную музыку, и это был шок! «А что, так можно? Я тоже так хочу!» Ну, и втянулась… Эдисон Васильевич открыл мне нужную дверь, спасибо ему большое. Вспоминаю и плачу, что не могу поблагодарить его за счастье знать его.
Я люблю сложную музыку! Люблю современное – спектакли, трактовки. Можно одеться в костюмы XV века и пройтись по сцене, но все равно мы не соблюдем всех условностей, все равно не поймем, потому что сюжет – из XVII века, композитор из XIX века, театр – сегодня, режиссеру столько-то лет, а солисты – молодые. Вопросы возникают неизбежно – это какое время, как вы должны ходить, какие были платья, какой был этикет?
Все очень сложно, потому что музыка существует здесь. Мало того, это же не драматический театр, музыка написана в XIX веке, и она – не египетская, и не китайская, и не японская. Она итальянская или русская, то есть она адаптирована. Обогащение разными культурами – это и есть мировое искусство.
Да, есть итальянская опера. Возьмем «Турандот» или «Мадам Баттерфляй» с их восточной мелодикой, но все равно это адаптировано, и думаешь: а как это слышал композитор, что он хотел донести до нас? Показать красоту музыки этого народа или дать только сюжетную линию? Это настолько сложно, что вряд ли можно понять. Но это очень интересно.
В современной музыке я чувствую свободу выражения. Может, это связано как раз с тем, что в тебе самом внутри живет много ограничений. Когда тебя воспитывают и учат, вбивают, что «не принято это», нельзя было так. Все дети проходят в музыкальной школе – Гайдн, Моцарт, Бетховен. Сонаты, сонатины и так далее. Это всё имеет некий стеклянный налет. Ученический.
— Налет традиций и шаблонов.
— Традиции – хорошее слово. Скорее, шаблоны, да. Что-то такое…жесткие рамки. Вот Дмитрий Александрович этого не любит, и я его очень поддерживаю! В этом мы с ним сошлись (смеется).
Я люблю жизненное, потому что Моцарт был живым. Музыка вообще про живое, про жизнь, про природу, про людей, про их извечные чувства. Да, меняется обстановка – паркет, рояль такой, рояль другой, шкафчик из такого-то дерева, а теперь все из синтетики… Условия меняются, а чувства человеческие все равно остаются – любовь, счастье, радость. Ну, вот я об этом, собственно. Люблю я современное искусство. Хочу современное искусство.
— Так оно существует и вовсю развивается. Есть даже конкурс молодых композиторов «Партитура».
— Я сейчас уже мало пою, а раньше пела много, в основном то, что просили. Я никогда не была в таком положении, что «хочу спеть то-то». Ну да, в каком-то бесплатном концерте, в музее –«спойте нам», я, конечно, поставлю свои любимые романсы и даже думать не буду, возьму «Как сладко с тобою мне быть» М. И. Глинки. Но в основном, чтобы работать, чтобы быть востребованным, ты должен петь то, что тебе предлагают.
Но это я про себя говорю. Я попала в колею современной музыки и меня приглашали, звали. Каждый раз, как спою, думаю, больше не позовут. Но нет.
Помню, я пела что-то очень страшное на французском языке, а тогда еще с французским у меня было сложненько, со мной занимались, я все выучила, но все равно стресс был очень большой – много текста. Не «лямур, тужур», а настоящий текст. Никогда не забуду, как я пою и думаю, чтобы только дотянуть до конца этой страницы. Вдруг слышу в зале смех (там действительно текст смешной), хотя мне не до этого было, но, думаю, раз люди смеются, значит, понимают. Это здорово.
— Не случайно Дьёрдь Куртаг называл вас лучшей исполнительницей своих произведений.
— Ну, один раз сказал, или два. Я много пела его произведений – случайно попала, и поехала, и спела. «Кто будет здесь учить это с тобой?». А «это» написано для ансамбля, там нет рояля, нет клавира. Есть партитура и твоя строчечка.
Присылают тебе запись. Как это учить? Нужен очень хороший слух, и память, и желание, чтобы это выучить.
Первое желание, когда видишь эти ноты – не буду! Поначалу кажется очень сложно. Потом уже, когда я послушала, мне очень понравились тексты Риммы Далош – они просто сумасшедшие. Они очень женские, и слова такие простые! С этого все и началось. В этом цикле есть такой текст – «Прикрою душу фиговым листком и убегу из рая», или такой – «Тонкая игла страдания пронзит сердце. Так я умру». Две строчки и страница музыки. Написано очень изысканно, не прямолинейно, прыгаешь по диапазону, чувства до предела накаленные. Человек, который не просто сидит у самовара, а на грани. Человек на грани.
Тексты меня просто сразили – мне захотелось это сказать. «Я буду это петь!». И сначала я начала учить именно из-за текста. Музыка – да, сложная. Есть такой замечательный Хайнц Холлигер, композитор, дирижер и гобоист, в общем, великий музыкант – он первым принял бой. Я приехала на гастроли в Швейцарию, и он меня встретил (за неделю меня вызвали).
Неделю мы учили, и он мне рассказывал, как это должно быть, потому что в первый раз я столкнулась с такой музыкой, и это было реально очень тяжело. Там техника, там высокие ноты, и даже с абсолютным слухом интонация просто плывет. А ты не один, у тебя еще куча инструментов, и они играют ноты, которые тебе не нужны. Они тебе мешают.
До концерта я думала, что умру и ничего не спою. Даже физически было тяжело – 21 песня, и 25 минут ты один стоишь на сцене и выдаешь это всё на пределе. То тихая песня, то медленная, то быстрая с жутким темпом, без передышки. Я думала, конец мне пришел. Но потом настроилась – а что терять-то? Спела. И успех был просто грандиозный.
— Сам Куртаг был на этом исполнении?
— Он не был в зале, но слушал по трансляции.
— Кстати, ему сейчас уже 98 лет.
— Но жена его, Марта, замечательная женщина, умерла, а они были как одно целое. Играли дуэтом в четыре руки. Мы познакомились в Саффолке на фестивале. Помню, я попала в транспортный коллапс и целый день ехала через всю Англию на поездах и машинах с пересадками, устала до предела. А наутро встретилась с Куртагом и Мартой в отеле за завтраком.
Какие они милые, скромные люди! Тихо говорят, улыбаются. Сначала я вся зажалась, думаю, как бы чего не ляпнуть невпопад, а Дьёрдь вдруг говорит: «Вы лучше оказались, чем я вас представлял».
Ну, как мне после таких слов петь? Только хорошо или очень хорошо! Там был успех, я волновалась сильно, дирижировал директор фестиваля. Но такое волнение – только счастье!
Я все выучила, спела, Дьёрдь послушал по записи, а я ведь этого не знала, мне никто не говорил, что он будет слушать. Мое дело – спеть. Я так рада была, что у меня всё получилось! Впечатление, будто я собрала все силы в организме, и те, которые есть и те, которые дремлют, и туда – бах! Из меня как будто все силы вышли…
На следующий день я уехала домой, и после этого концерта меня просто накрыл шквал приглашений. К сожалению, я приболела и пропустила. Думаю, это произведение не каждый споет – в нем особая специфика.
Помню, я сама учила «Послания покойной Р. В Трусовой» по записи одной певицы (эта запись доступна, она продается), но певица эта – не русская, поэтому текст у нее получился с акцентом, но важно не это, а то, что у нее смысловые акценты вышли не те, то есть человек не чувствовал до конца смысл и красоту слов, которые пел. Я слушала и думала, а почему здесь такие странные ударения, такие странные окончания – по-русски ведь надо! И я по-русски это пела – это же русский текст. Наверно, поэтому всё звучало естественно и понравилось Куртагу. Он сказал мне потом: «Я так и написал, и так хотел, но никто до вас так не пел. Я очень долго вас ждал».
С этим произведением я объездила потом всю Европу, и другие его произведения тоже пела. На венгерском языке пела «Четыре каприччио для сопрано и камерного ансамбля» – мне очень понравилось. Еще много других вещей. Иногда даже не понимаешь, сложновато, но я себе всегда говорю – там есть смысл, ищи.
Знаете, заставить себя увидеть красоту – значит, задать себе вопрос. Даже если тебе не нравится поначалу. Ты не можешь выйти на сцену и при этом – «а мне не нравится это». Ну, не ходи тогда. Но заставить себя подумать – в меру своей образованности, в меру своего таланта, нужно обязательно. Есть люди, которые от природы так одарены, что могут вообще ничего не думать. Такие певцы – как алмаз. Поет, и все – ах! Но я не отношусь к таким.
— Ой, зря. Как раз вы к таким относитесь.
— Нет-нет. Я ставлю себе варианты – какой из них выбрать. Одно произведение может звучать совершенно по-разному. Для меня самой может быть по-разному. Когда в роли есть что-то, и ты сам это чувствуешь, но до конца не до понимаешь, и только на сцене это рождается, только во время спектакля. Это – самое золотое, бриллиант. Дмитрий Александрович очень хорошо этим владеет. «А мы не будем вот так, пусть сами догадываются». Поставить некий вопрос, пусть зрители думают.
Я понимаю, иногда хочется прийти в театр, попраздновать, послушать красивые арии. Театр – для чего? Не балаган, а именно театр? Сказать то, чего нельзя сказать. Как в шекспировском театре, когда в реальной жизни ты не мог ничего сказать, потому что казнят. А в театре можно столько всего – поменял время, поменял имена, и еще шута поставил – и говори, только смысл вложи. Я за это люблю театр, этим спасаюсь. На сцене заканчивается вранье. Со сцены можно сказать правду, и никто не придерется. «Это не я, это классик сказал».
Мне кажется, что в опере – настоящие чувства, а люди этого стесняются. Удивительно, но пошлости не стесняются… Почему стесняются о красоте говорить, о любви? Мы это слышим, и видим, как преображается внешность у человека.
Я иногда вижу, как певица поет, и странно – голос красивый, а слушать не хочется. Потому что духовное наполнение злое. Если есть негативная эмоция в голосе, это отталкивает, даже если внешне артист красивый. Голос отражает внутреннее состояние, то, что у человека внутри происходит. Сам тембр. Даже не надо в позу вставать.
Когда я слышу, что нежные партии про любовь кто-то вдруг поет приказным тоном, я не хочу это слушать. А вообще, конечно, во главу угла надо ставить вопрос, что за персонаж, почему так. Из себя вытащить, какую эмоцию надо подать.
— Вы работали с великими дирижерами, но я не могу не спросить вас про Геннадия Николаевича Рождественского, который ставил в «Геликоне» Л. Яначека «Средство Макропулоса». Вы пели главную роль – Эмилию Марти. Каким вы запомнили Рождественского?
— Геннадия Николаевича до этой постановки у нас я знала как великого дирижера, музыканта, пианиста. Ходила на его концерты, но никак с ним не была связана. Поэтому, когда Дмитрий Александрович сказал, что он у нас будет ставить и дирижировать «Средство Макропулоса», конечно, страшно стало.

О нем говорили, что, если ему не понравится – возьмет и уйдет. А у меня-то партия главная… Я вообще не хотела это петь, не знала, как и что надо – партия очень тяжелая и в общем-то, возрастная, а я тогда была совсем даже не старая (смеется).
Геннадий Николаевич в первый раз пришел на спевку, и, насколько я помню, не все были готовы. Я тоже эту партию учила-учила, но не доучила. Понимаете, он – великий, а нам надо было просто – «тынц-тынц-тынц» – доучить.
Я не могла понять, где вступить, потому что в записи, по которой мы учили текст – одно, то, что играл концертмейстер – другое, а ритмически это написано чрезвычайно сложно, у меня ничего не сходилось. Пока поняла что-где надо передвинуть, было очень тяжело, это титанический труд.
Некоторые солисты так и не вступали. Тяжело очень музыкально написано, только для продвинутых (смеется). Это всё надо было упростить, разжевать и много репетировать. В итоге я не доучила самый финал. Естественно, с нами работал его ассистент Алексей Осетров, а сам Геннадий Николаевич пришел ближе к премьере, когда уже прогоны начались.
Мне было страшно, что я что-то не вытяну. Конечно, я могла бы раньше выучить и должна была бы лучше подготовиться. А потом я помню только прогон и спектакль.
Что осталось в памяти? Потрясающе, что у него в руках музыка была – сейчас. Он сейчас держит ее в руках. «В руках» я говорю потому, что он – дирижер. Вообще, он сам и был музыка, он с ней сливался, и она становилась управляема. Даже в таком тяжелом – технически, ритмически – тексте Яначека он себя чувствовал, как рыба в воде, ему все было ясно. А мы – «Когда вступать? Здесь – где? Здесь – раз? Здесь вообще есть раз?». А там не было разов, там все время «раз» пропускался. А мы-то привыкли… Все было очень зыбко.
Я понимаю, чего хотел добиться композитор – он хотел, чтобы не было раза, потому что там – зыбкость времени, триста лет. Но это надо было преподнести!
Помню, Геннадий Николаевич стоял очень близко – это было в Малом зале (прим. – Шаховской), я на сцене. Страшно было до обморока. В голове текст прокручиваю – «иди дальше», но надо же не прозевать, чтобы не развалилось, и еще соблюсти реквизиты, не уронить ничего, не упасть. Под ногами – вата, здесь давит костюм. Сказочно. Не передать словами, что испытывает бедный певец, который должен и то, и это, и пятое, и десятое, а при этом еще и петь. А вы помните его улыбку? Исключительную совершенно?
— О, да!
— Так вот эта улыбка мне сказала – как прекрасно, что мы сейчас это исполняем! Когда я это увидела, на третьем акте – перестала бояться, и все стало – аааах, творчество! У него всегда было творчество, и я получила это для себя как подарок.
Потом я стала интересоваться его творчеством не соотносительно к театру, и меня поразило, как он слышит музыку. Опять же, может это мне так показалось? У него линии голосов в оркестре живут своей жизнью. Вот играет один инструмент, играет совершенно, и он его ведет. Слышит – здесь эта линия, а здесь совсем другая музыка и другой ритм, и этим он потрясающе владеет в партитуре. Все – как в жизни, и нет этой конвейерной «сосисочной» нарезки.
Я, когда слушала одно и то же произведение в его исполнении и у других дирижеров – да, хорошо, но у него же что-то необыкновенное. Музыка живет. Она движется. Она тебя затягивает, ты начинаешь слушать.
Он был гений. И нам, правда, посчастливилось. Я никогда об этом не говорила, в первый раз рассказала, как я боялась, как не доучила. Что я для него в его жизни? Ничего. А он для нас? Просто рядом постоять, это даже не пункт биографии, это подарок судьбы. Когда я увидела, что мы вместе – творим. Музыка – сейчас. Не выученная, но она сейчас существует. Эта возможность испытать наслаждение творческого процесса – удивительная редкость.
У него это было все время, а нам – перепало. От этого спектакля все люди в театре обогатились, даже те, которые не поняли этого, все равно обогатились, я уверена в этом. Но в «Геликоне»-то много было разного. Мы впитываем, поэтому растем.
— Слушаю вас и завидую вашим ученикам. Вы занимались с Елизаветой Кулагиной, Дмитрием Черновым, Софьей Цыганковой в Молодежной программе оперных артистов «Геликон-оперы», и они вошли в труппу «Геликона». Это вы их так подготовили?
— Нет, просто они очень талантливые. Лиза Кулагина – просто чудо. Когда я увидела ее в первый раз, на прослушивании в Первую Молодежную программу, это была какая-то магия. Скромно одета, без макияжа, пела арию Сервилии. До нее пело человек пять-шесть, а она вышла – и всё вокруг изменилось. Я заслушалась! В ней была какая-то тайна.
И с Соней Цыганковой, когда ее слушала впервые, было так же. Есть певцы, к которым как будто прилипаешь ухом и хочется их слушать.
А Дима Чернов! Как запоет, голос разливается по залу. Красота! Он много может, у него большой потенциал.

— Чему вы их стараетесь научить, когда занимаетесь с ними?
— Во-первых, я с ними занималась только по музыкальной части. То, что написано в нотах, то, что требует режиссер, как в целом собрать материал. А так я только – юбка короткая, туфли не такие, тенора пригласить, попеть дуэт (смеется).
Я шучу. Вот Дима Чернов. Он прекрасен. Его только раскрыть! Не каждый может рассыпать перед режиссером свои предложения – я могу вот так, а могу и этак. Некоторые держат в себе. Я знаю, что Дмитрий Александрович любит, когда певец – многовариантный, и это правильно. Человек может предложить, что может спеть так, а может – по-другому, но это приходит с опытом, а Дима только закончил консерваторию. Но в проекции…
Они для меня – как бутоны. Некоторые уже раскрылись (улыбается). Я люблю бутоны – в них такая тайна и свежесть! Он может завянуть, не раскрывшись, и это ужасно. Обязательно надо раскрывать, но раскрывать не руками, не силой, а чтобы солнышко, водичка, ласка, тогда оно раскрылось само, и там – ароматы, красота!
А есть такие – честно, мы их не взяли, – когда уже раскрытый цветок, а ты ничего не слышишь, не видишь перспектив. Певец выдал все, а у меня такое чувство – слушаю, а там ничего нет. Я даже не знаю, что сказать. Это вокал, не связанный с жизнью, с литературой, с живописью, с архитектурой. С архитектурой особенно важно иметь связь – должен быть фундамент, основа, декор. А есть такие, которые говорят: «Я в вокале все понял».
Нет, я никого не ругаю. Я знаю, как это тяжело, какая это профессия. Надо быть здоровым, сильным. Надо не слушать – когда пилят, ругают, а то ведь можно еще и скиснуть. Когда слишком много критики, человек вянет. Человека надо, конечно, поддерживать. Если он достоин (а здесь нет недостойных). О себе не надо думать, надо думать, чтобы им было хорошо.
— Но вы при этом себя отдаете, а получаете прекрасный раскрывшийся бутон.
— Я научилась от них, по-моему, больше, чем они от меня. У меня в Первой молодежке были две девочки, Саша и Лиза. Я тогда полгода дома просидела, в маске, пандемия же была, а потом пришла, и Лиза мне говорит: «Все будет хорошо, Наталья Игоревна». Как это у нее звучит! Какое счастье, что есть такая молодежь, которая придет и скажет, что «все будет хорошо».
— Скоро и Третья Молодежка начнется.
— Я уже слушаю. Во Второй были очень хорошие – Соня Цыганкова, Саша Соколова, Валя Правдина. С Сашей мы недавно пели спектакль «Диалоги кармелиток», поработали вместе сценически. Удивительно, как она готова все впитывать, но при этом спорит, отстаивает свою точку зрения. Внимательно слушает, рисует себе, что ей надо сделать, коммуникабельна на сцене. Мне это очень понравилось. Она замечательная, да все они замечательные!
Я очень рада, что у нас есть такой проект. Такой «оживляж» в театре, впрыскивание. Счастье с ними заниматься!

— Что или кто дает вам силы, вдохновляет, наполняет энергией?
— Всё, что было и есть в моей жизни, всё мое пребывание здесь на земле и самое нужное и хорошее, что я сделала – это моя дочь Саша, которой я восхищаюсь и горжусь!
Бесконечно ценю каждый миг жизни с ней. Знаю, что моя работа приносила не только средства к существованию, но и разлуку, жертвы и нервы, но это и есть жизнь артиста. Только с Сашей и благодаря ей я смогла, а так бы ничего не вышло. Люблю свою дочь безгранично!
— А как бы вы признались в любви «Геликону»?
— Да кто ж не знает, что я люблю «Геликон»? 33 года признаюсь в любви. А что такое любовь? Это не сахар или зефир. Это всё, со всем содержимым. В жизни ведь всякое бывает. Но настоящая любовь предполагает любить и в горе, и в радости.
Беседовала Ирина Шымчак
Журналист, фотограф, редактор литературного отдела театра «Геликон-опера».