Андрей Коробейников рассказал Ярославу Тимофееву о трех конкурсах Чайковского, бездомном детстве и бесконечной Ариетте, а также о легендарной кошечке, которая машет лапкой.
— Ты довольно активен в социальных сетях и пишешь под псевдонимом Кузя Штоштакович. Что ж такое ты вкладывал в этот псевдоним?
— Меня думали назвать Кузей, но, видимо, в последний момент мама не захотела быть известно чей матерью.
Что касается «фамилии» Штоштакович, я тогда много жаловался, говорил, что все плохо, в общем, трагически воспринимал этот мир. Поэтому решил над собой же и посмеяться.
— Тебе было три года, когда тебя привели в хоровую студию, и ты на поступлении спел песню Сергея Никитина. Как называлась эта песня?
— «Переведи меня через майдан». Я тогда очень любил эту песню и до сих пор люблю. Выучил все куплеты, пел целиком. Правда, половину не понимал.
Замечательные преподавательницы хора из детской музыкальной школы «Ровесник» города Долгопрудный (пользуясь случаем, передаю привет и спасибо), наверное, были немножко удивлены, что маленький мальчик поет: «Тучи пьяные на пьяный тополь тянет. Мой сын поет сегодня на майдане». Но мне нравилась эта протяжность.
На самом деле в музыкальную школу меня отправил логопед. Я не выговаривал какие-то звуки, и она сказала: «Пусть распоется». И вот я пою, минут пять идет эта песня, а педагоги сидят, молчат. «Что с ним делать? Может на фортепиано его?» Так и получилось.
— А когда ты учился на саксофоне играть?
— Мне было лет пятнадцать, я тогда выиграл третью премию на каком-то питерском конкурсе: помню, что хватило ровно на саксофон. Почему-то очень хотелось научиться играть на каком-нибудь духовом инструменте.
В детстве я занимался джазом на фортепиано, но потом понял, что не хочу совмещать стили, потому что джазовое и классическое туше очень разные. Решил, что надо играть джаз на другом инструменте. Мама посоветовала: «Зачем тебе платно учиться, иди в простую музыкальную школу».
Я же еще на юридическом факультете учился, поэтому пришел в музыкальную школу и сказал: «Вот на юриста учусь, когда-то занимался фортепиано». И это сработало.
Как-то принес им этюды Шопена: «Нашел какую-то книжку, такая красивая музыка». И сыграл несколько этюдов. Ну, естественно, не очень быстро, чтобы не было слишком курьезно. Они говорят: «Если б ты раньше начал, ты бы, может, даже в консерватории бы учился». Было очень весело.
Сейчас я перевез саксофон к себе в Питер и, может быть, как-то восстановлю навык — очень приятно играть на духовом инструменте, это совершенно особенное удовольствие певческой выразительности. Я любил петь. Сейчас голоса нет, поэтому пою по возможности за роялем и на саксофоне.
— В Петербурге ведь сейчас популярна игра на саксофоне на улицах и площадях. Он там прекрасно звучит. На Дворцовой есть знаменитый саксофонист, который ночи скрашивает.
— Их там много, но да, я слышал и про него конкретно.
На самом деле Петербург сейчас — удивительное место. У меня даже есть теория — конечно, с небольшими натяжками. В Москве друзья говорят в основном о своих достижениях: кто чего добился, кто где сыграл, что заработал. В Питере таких разговоров вообще нет. Это не принято.
В Москве даже похвастаться — это нормально. Город к такому располагает. Он, конечно, тем и велик, что подталкивает к достижению успеха, и в рамках успеха идет творчество.
В Питере все наоборот. Сколько там артистов, которые ничего не делают для популяризации своего творчества! Они будут и на площадях играть, и в парках — просто ради искусства, ради собственного ощущения и впечатления нескольких людей. И чем еще хорош Петербург — музыка там абсолютно вливается в пространство, настолько гениально поработали архитекторы.
— Да, он весь как концертный зал. Почему ты всегда всё сдавал экстерном? Это твоя инициатива была или мамина?
— Ну, конечно, не моя. Летом между первым и вторым классом мама сказала, что в этой ЦМШ общеобразовательные предметы никакие, это несерьезно и вообще никуда не годится. Ну, понятно, мама закончила физтех. Говорит: «Мы не будем сидеть без дела, давай, учи». Так я и пошел через классы.
Из-за того, что рано мог поступить в университет, оказался, тоже не думая не гадая, в Европейском университете права. Мама листала какой-то сборник вузов, и этот вуз обещал не только не брать денег с талантливых молодых людей, но еще и платить им стипендию. Так появились в моей жизни пять лет в университете и еще три года в аспирантуре МГУ — юридическое образование, которое как-то развивало другую сторону мозга.
В итоге все случайности, мне кажется, собрались в какой-то паззл.
— А в консерваторию ты во сколько поступил?
— В пятнадцать.
— Получается, все детство и раннюю юность ты жил в окружении более взрослых людей. Это повлияло на тебя, как думаешь?
— Безусловно. Когда я сталкивался с ровесниками, удивлялся, что не понимаю ни юмора, ни каких-то слов. В вузе однокурсники были в основном на пять лет старше. Но, как любой зверь приспосабливается к окружающей среде, я, естественно, приспосабливался, и это дало какой-то отдельный, особенный скачок. Я уже как бы с ними был, я уже перешел в другой статус.
— А проблем психологических не было? Например, все влюбляются, а тебе еще рано в десять лет.
— Ну, в десять лет я вообще об этом не думал. С одной стороны, у меня было сверхнасыщенное детство, я очень много чего делал и должен был делать — одна часть занималась этим, а другая была совершенно детская, у меня были совершенно детские мысли. Нет, все началось очень стандартно, в пятнадцать-шестнадцать.
— Юриспруденцию мама и ты выбрали просто из-за стипендии, или все-таки ты был заинтересован в науке?
— Первоначальная мысль была — защищать права людей. Тогда моей любимой книжкой был «Мальчиш-Кибальчиш». Мы с мамой были бездомные, жили в музыкальной школе, где мама работала ночным сторожем. Тогда я совершенно этого не осознавал и был очень счастлив. Сейчас вспоминаю, что мы ели — кубики, котлетка, какие-нибудь фрукты. Слава богу, была бабушка в деревне — на это мы, собственно, и жили.
Я появлялся каждый день в ЦМШ, а там были и богатые дети, которые ели другие продукты. И мне помогал вот этот Мальчиш-Кибальчиш. Я даже заставил маму в 1996 году проголосовать за Зюганова.
Я тогда вообще был политизированный ребенок, сначала с коммунистическим уклоном. Были случаи, когда нас пытались как-то обмануть, и тогда у меня проснулся такой пафос, что я должен знать и защищать наши права.
А в итоге самым интересным для меня в юриспруденции оказалось не это, а сама система. И еще то, что юридический навык совершенно никуда не уходит. Ко мне обратился друг, у него был юридический конфликт с немецкой консерваторией. А он духовик и еле-еле говорил по-английски.
Я помню, что структура нашего гражданского кодекса примерно такая же, как у немцев. Думаю: надо найти аналог этой статьи, той статьи. Полез и за пятнадцать минут накатал письмо от его имени. Они тут же прекратили все претензии. Ничего себе, думаю, значит, мастерство не пропьешь!
— Как получилось, что вы с мамой были бездомные?
— На самом деле очень просто. Мама приехала из деревни и поступила на физтех. Такое, наверное, было возможно только в Советском Союзе. Она увлекалась физикой, выписывала какие-то книжки и вот приехала. Папа тоже был студентом физтеха, но он из киевского набора и достаточно националистических взглядов, поэтому, как только Союз распался, он уехал туда. Ну и, естественно, были у них какие-то непонятки в отношениях.
У мамы была какая-то секретная или полусекретная тема на дипломе, и распределение у нее было в «ящик». Она могла только там работать.
— Это где?
— По-моему, в Загорск, в Сергиев Посад мы ездили. А я уже занимался, и она очень хотела, чтобы я стал музыкантом. Решила, что надо продолжать здесь, раз уж пошло. И мы сначала жили в стиралке этой общаги — естественно, нелегально, просто заехали с рюкзаком.
— Стиралка это что?
— Ну, это где стоят стиральные машины, в любой общаге есть стиралка. Для ребенка в этом нет абсолютно ничего страшного: ты с мамой, ты поел. Единственное, я сейчас вспоминаю и удивляюсь, что в шесть лет ездил из Долгопрудного в ЦМШ один.
Через несколько месяцев мама взяла фотокружок во Дворце пионеров, где была наша музыкальная школа. Школа даже подарила мне пианино тогда — ну, закрепила за мной, понятно, что его некуда было вывозить, оно там и стояло, в этом кружке.
И еще мама стала ночным сторожем. Соответственно, ночью у меня было трехэтажное здание и все ключи. Мама сидела внизу, а я в концертном зале.
У меня была такая игра. Я объявлял: «Выступает народный артист, лауреат международных конкурсов Андрей Коробейников». Потом делал паузу и добавлял: «Советский Союз». Хотя Советского Союза уже не было, но у меня была книжка «Мир и человек», и там про Советский Союз было написано очень достойно, и я говорил: «Советский Союз!» И у меня были мурашки по коже.
Я читал с листа какой-то ноктюрн Шопена ми-бемоль мажор. В конце сам себе аплодировал и говорил: «Сейчас выступал народный артист…» — и опять: «Советский Союз». Ну вот, немножко напророчил.
Сколько бы мы ни жили в этой музыкальной школе, в итоге, думаю, просто уехали бы обратно в деревню. И косил бы я сейчас траву или на тракторе ездил, что тоже, наверное, неплохо. Но я выиграл какой-то небольшой конкурс в Химках, а Рен-ТВ тогда делало фильм о талантливых детях — математиках, художниках.
Я был интересный кадр: из-за того, что днем у нас не было пристанища, я должен был все время где-то находиться, поэтому пел в театре Покровского (главную роль пел — у меня был хороший голос), в детском хоре Большого театра, в джазовой студии играл, на балалайке играл, на баяне играл, на скрипке годик играл, какие-то песни эстрадные сочинял. Восемь лет мне было.
И один из последних вопросов был: «Ну, может, у тебя какие-то творческие проблемы есть, что-то тебя беспокоит? Расскажи нам». Я и говорю: «Ну вот, мы с мамой без дома». Я не собирался жаловаться — «мы бедные, но гордые». Но передача вышла с таким пафосом, что, дескать, талантливые дети в ужасных условиях. И где-то через полгода Ирена Стефановна Лесневская просто купила нам квартиру и, собственно, этим спасла. Просто за свои деньги купила.
Пользуясь случаем, должен сказать огромное спасибо и поклониться этому человеку.
— Интересно: нередко бывают истории, когда сняли ролик, по телевизору показали, кто-то увидел и помог. А здесь получается, что представитель самого телевидения и помог.
— Да.
— Ты испытал бедность в детстве. Сейчас, когда, наверное, все в порядке, для тебя важны материальные ценности?
— В принципе, нет. Понятно, что легко так говорить, когда они у тебя есть. Но, если ты прошел через многое, ты понимаешь всю мелочность этого бренного мира. Можно выжить и так, и cяк. И, главное, — можно быть счастливым в совершенно разных обстоятельствах.
— Ты знаешь эсперанто?
— Да, и с удовольствием езжу, когда могу, на Всемирный конгресс эсперанто. Там собираются энтузиасты — в эсперанто-движении нет никаких денег.
Каждый год две-три тысячи человек приезжают в какой-то город за свой счет и неделю занимаются тем, что просто говорят на этом языке. Искусственных языков много, но эсперанто уникален тем, что он очень гибкий и очень живой, на нем приятно говорить.
Когда попадаешь в международную обстановку, понимаешь, что эсперанто лучше, чем английский. Во-первых, он проще по набору звуков и грамматике. Во-вторых, он действительно нейтральный. Ты никогда не будешь говорить с англичанином на равных, все равно у него будет преимущество. Это преимущество — еще и экономическое: те же Китай, Япония и Корея тратят огромное количество государственных денег, чтобы обучить свое население английскому.
В 1920-е годы эсперанто развивался очень бурно, Лиге наций предлагалось сделать его рабочим языком — одним из. Но все ведущие державы — Франция, Англия, Америка — противились. Советский Союз тоже не воспринял идею, и особенно печально все закончилось в нацистской Германии, потому что создатель эсперанто Людвик Заменгоф из Белостока — еврей. Эсперантисты были просто уничтожены. И после этого язык уже не оправился.
Но, мне кажется, он настолько живой, что человечество к нему еще вернется. К самой возможности нейтрального языка, на котором всем достаточно просто говорить. А просто почему? Потому что там есть значительный элемент игры, такой игры в бисер: ты можешь не знать слов, но если знаешь правила конструирования слов или предложений, то можешь объяснить по-своему, и это тоже будет правильно.
— Хочу поговорить о Конкурсе Чайковского — обо всех трех конкурсах, в которых ты участвовал. Давай начнем с первого, 2007 года.
— Он запомнился мне какими-то дикими перемещениями, потому что я не стал отменять свои концерты. Удивлялся, что прилетал в пять утра и неплохо играл, в принципе.
И, естественно, осталось недоумение из-за поведения — будем называть вещи своими именами — двух человек. Одно было публичным: реплика «Стоп, перебор!» за минуту до конца. Какое-то наше посконное российское: «Иди-ка ты отсюда».
Когда потом Николай Арнольдович Петров, царствие ему небесное, говорил, что мне какого-то балла не хватило, было неубедительно. Мне сразу было ясно, что ни в какой финал я не прохожу. Не только мне, но и, кажется, всем присутствующим в зале. Поэтому говорить о какой-то объективности было трудно.
И, конечно, я удивился неуважению к Шостаковичу. Даже если бы был «перебор» — а его не было, — это как-то не по-музыкантски.
— Когда ты планировал программу, ты осознавал, что можешь чуть-чуть вылезти за шестьдесят минут?
— Ну дело же не в этом.
— Просто интересно, ты планировал, что может вылезти?
— Я понимал, что это примерно шестьдесят минут. Тем более мне сказали, что я могу ходить между произведениями, и это не включается в хронометраж. И я действительно уходил перед прелюдиями Шостаковича. Вот еще один аргумент.
Но любое исполнение индивидуально — может пойти так, может иначе. Человек не может сказать: я играю эту вещь за тридцать две минуты. А тут вообще не о чем говорить, потому что есть запись — «перебора» не было.
Да, наверное, на них повлияло то, что все началось с опозданием, Петров мог просто перепутать, во сколько я начал, и так далее. Но было вот это барское отношение. Хоть я и молодой, но все-таки коллега. Когда тебя пытаются унизить — а я это хорошо чувствую, объяснять мне ничего не нужно, — и твои правила не позволяют тебе ответить… Понятно, что ты в подчиненном положении как конкурсант, и, если тебе хамят, ты должен просто молча уйти. Я так и сделал, но, конечно, остался неприятный осадок.
А второе, что меня удивило: помню, когда оделся и вышел, член жюри профессор Воскресенский при мне и моей маме как-то просто громко смеялся. В этом было что-то демоническое даже.
— Потом ведь Николай Арнольдович тебя рекламировал.
— Да, спасибо ему большое. Мне много где говорили, что он советовал: «Позовите Коробейникова обязательно». Например, в Нижний Новгород я езжу каждый год, и там я появился только благодаря его рекомендации.
— А у вас был какой-то разговор?
— Нет, мы не были знакомы.
— Сейчас у тебя по-прежнему есть обида на него?
— Нет, просто я чувствовал какое-то унижение.
— И до сих пор ощущаешь его?
— Нет, мне все равно. Я на самом деле про Конкурс Чайковского мало вспоминаю. Раз уж ты затронул эту тему, сейчас начинаю вспоминать. Тем более первый конкурс — это молодые такие воспоминания, все было горячее, я был романтик.
Как-то недавно читал свои посты той поры, думаю: ничего себе, какой Вертер! А сейчас могу только констатировать, как я это оцениваю.
— Я сейчас ехал на интервью и в метро встретил знакомую. Говорю: «Буду брать интервью у Андрея Коробейникова». Она спрашивает: «Это тот, который с кошечкой?» Вот главный твой опознавательный знак. Перейдем в 2011 год, к кошечке. Расскажи, что это была за идея.
— Как водится, все случилось без какого-то повода. Я не думал, что это вызовет такой отклик. Я даже знаю, например, что молодой киевский композитор Алексей Шмурак сочинил пьесу «Котик».
Дело было так. Мне вспомнилось, что профессор Людмила Владимировна Рощина, которая отслушивала конкурс 2007 года, сказала: «Что ты записал! Видео на конкурс Чайковского — в кроссовках?!» А я как-то спокойно отношусь к этим вещам. Принес камеру, поставил в классе. Когда играл «Аппассионату», кто-то зашел посмотреть, занят ли класс, и я лицом показал ему: «Ни-ни-ни».
Думаю: ну раз вас кроссовки не устраивают, раз вы не музыку слушаете, а цепляетесь, то в этот раз я вам вообще пришлю…
У меня были очень рваные штаны, рваная футболка и беспорядок дома. Думаю: вот, будете смотреть, вы же обязаны. Мне, собственно, ваш конкурс Чайковского уже так сильно не нужен, и я могу позволить себе повеселиться.
— Почему «Похороны куклы»?
— Нужно было сочинение Чайковского, и я подумал, что наиболее в хармсовском ключе будут звучать «Похороны куклы», плавно переходящие в «Темное пламя» Скрябина.
На «Темном пламени» я попросил маму на фоне горящих свечей показывать подписи на дипломе конкурса Чайковского, который у меня уже был. Я же дипломант 2007 года. Это был такой мой месседж.
Но самое смешное: я сделал это просто так, как студенты веселятся. Вскоре иду по улице рядом с домом, где живет много консерваторцев. Выскакивает одна профессор и говорит: «Кошка! Кошка! Что означает кошка?!» Думаю: ничего себе, уже пошло!
А кошка, на самом деле, очень простая: она привлекает клиентов, это японская кошка, которую нельзя купить, ее могут только подарить. Она работает от солнечной батареи. Я как-то художественно увидел этот образ. В общем, это был посыл. В дальнее путешествие.
— Хорошо, теперь идем в 2015 год. Там у тебя все-таки была цель реально выиграть конкурс?
— Вообще у меня с детских лет никогда не было цели что-то выиграть, я всегда играл конкурсы как концерты. Мне говорили, что нужен расчет, «на конкурсе надо сыграть вот так», «это слишком свободно». А я как играл, так и играл.
Заметки о XV Конкурсе имени Чайковского по специальности фортепиано
— В 2011 году ты уже не хотел участвовать, а в 2015-м захотел?
— Ну я подумал: зачем повторяться? Я не так часто играю в Большом зале консерватории и в основном с оркестрами, а тут хороший повод выступить сольно. На конкурсе другое внимание, нежели на концерте. К тому же куча народу смотрит трансляцию. Захотел сыграть московским зрителям что-то дорогое. Решил, что это будет 32-я соната Бетховена.
Половину жюри я хорошо знаю, и мы не в сказочных отношениях — как, например, с Дмитрием Александровичем Башкировым. Так что я понимал, что ничего хорошего в плане результата мне не светит. Уж не говорю о Доренском и всей его школе.
— Объясни для наших зрителей, почему, собственно, не сказочные отношения складываются?
— А я не знаю. Мы пианистически никак не пересекаемся. У меня какие-то другие ценности в музыкальном искусстве. Мне никогда не нравилось, как играют Дмитрий Александрович, Сергей Леонидович и их ученики.
Какое-то понимание я надеялся найти только у Бори Березовского, — но не нашел. После конкурса звонил Репину по другому делу, он передал трубку Березовскому, и Боря сказал: «Ты что, над нами издевался?»
Я удивился, но, видимо, предыстория этих конкурсов сыграла злую шутку, и им показалось, что темп в Ариетте или мои свободные мелизмы в Бахе — это не то, как я мыслю, а опять какой-то месседж.
Кроме Березовского, жюри было мне неинтересно как слушатели. Я как раз от многих слушателей получил интересные мыслей по поводу Бетховена и Баха. До сих куда-нибудь приезжаю — все обсуждают эту Ариетту. Я даже не думал, что это станет таким событием, потому что за несколько месяцев до того играл в театре des Champs-Élysées в Париже более радикальную программу: «Хаммерклавир» и 32-я.
Борис Березовский: “На конкурсе были имена и выступления, которых никто не ожидал”
— 32-ю играл так же?
— Даже более радикально. Здесь мне надо было уложиться: все-таки я нашел темп, в котором нет лишних минут. А я люблю, чтобы все зависело от состояния, потому что каждый зал, каждая акустика, каждый конкретный день — разные. Музыка может пойти быстрее или медленнее. Просто разное дыхание.
— А всю остальную программу ты играл attacca, чтобы успеть?
— Да, я не хотел, чтобы они мне испортили священное для меня произведение. Прелюдии Шостаковича я очень люблю, но это не священное произведение. А вот Ариетта — тут я решил, что, даже если они будут меня выгонять, я ничего прекращать не буду.
Удивительно, насколько какие-то вещи меняют сознание. Я играл с Венским оркестром в «Музикферайн» — спасибо Владимиру Ивановичу Федосееву. Это, наверное, все-таки лучший зал мира — просто по концентрации намоленности.
Намоленность — не то слово, потому что в концертном зале не только молитвы происходят. Но там есть эта теплота, которую можно почувствовать в кабинете Пушкина на Мойке или в пещере на острове Патмос, где был написан Апокалипсис. Это уже из разряда каких-то необъяснимых явлений, не буду углубляться.
И после «Музикферайна» я подумал: а что я собственно? Какие-то дрязги, какие-то выяснения с Борей Березовским, как, что, почему — какое мне дело? Вот счастье — пусть я даже никогда больше там не сыграю (надеюсь, что все-таки сыграю, потому что играл хорошо и прием был теплый). Ощущение волшебства, когда уже не нужно ни о чем думать, рояль звучит волшебно, зал звучит, существует только музыка и ты в ней. Что тебе еще нужно-то?
Моя профессор в Англии Ванесса Латарш все время говорила перед экзаменами и концертами: «Have fun!»
Это странно звучит для русского уха: как это — я иду играть сонату Бетховена, какое have fun?! Но, с другой стороны, должно быть ощущение игры. Если бы не унизительные высказывания отдельных членов жюри, все эти конкурсы Чайковского —такой на самом деле fun, такая интересная игра!
Я вообще — часто провокатор, даже в общении, мне интересны реакции людей. Жалко, что немножко не хватает таланта, чтобы быть писателем или кинорежиссером. Иногда у меня ощущение, что я подкидываю дровишки окружающим людям, и они начинают как марионетки показывать то, чего я от них и жду. Просто вижу какие-то слабости в людях и нажимаю эту кнопку.
Когда ты прошел через весь этот театр, все эти дрязги, единственный интерес — нажимать кнопочки у людей, которые уже не понимают, что они не настолько свободны внутренне, чтобы отслеживать это.
— Конкурс Чайковского для многих людей — тоже вещь по-своему священная, как для кого-то Ариетта из 32-й сонаты. И ты, мне кажется, единственный человек, по крайней мере, за последнее десятилетие, кто с этой «священной коровой» так обращался. Хотел ты того или нет, но ты трижды участвовал и каждый раз слетал с дистанции, причем все время на разных этапах. Хотя каждый раз по тому, как ты играл, ты был достоин победить.
И мне кажется, что тем самым ты устроил огромный перформанс на тему, что такое конкурс в принципе. И это, конечно, по-своему бесценно. Мне хотелось выяснить, насколько это было осознанно, насколько ты хотел сыграть с конкурсом в такую игру.
— Ну конечно, потому что любой конкурс в искусстве априори абсурден. И особенно конкурс Чайковского. Даже на первом конкурсе только позиция гениев — Рихтера, Гилельса — спасла его от катастрофы. Но это были титаны.
Потом титанов в жюри становилось все меньше, и музыкантов, которых открыл конкурс Чайковского, по большому счету тоже очень мало.
Мне кажется, Григорий Лимпанович Соколов получил свой трамплин позже. Не благодаря конкурсу Чайковского он стал гениальным музыкантом, скорее так совпало, что в юности ему дали эту премию. А что касается остальных лауреатов, то на очень многих остается отпечаток школярства.
Буду говорить жесткие вещи. Я как-то раз с одной певицей обсуждал разные исполнения романсов Рахманинова. Я в целом очень люблю Архипову, Образцову. Но мы пришли к выводу, что конкретный романс, который мы слушали, был спет по-советски. Все отоварено, все сделано, выдано. А где романс-то? Культура-то другая была, не советская, романсы тогда не на радио шли, не на телевидении. В итоге ты видишь, что, условно говоря, Зара Долуханова ближе к сути романса, чем Ирина Архипова. При всем огромном уважении.
И вот этот советский флер был на многих артистах. Какие-то музыканты переросли школярство, как, например, Михаил Васильевич Плетнев. Он стал большим художником своего уникального направления. И в его биографии конкурс Чайковского — совсем какая-то мелочь.
Если говорить более глубинно, мне кажется, у артиста не должно быть в момент игры никакой внутренней обязанности: я должен то-то и то-то. Чуткий слушатель это моментально слышит. Горовиц никому ничего не должен, в том числе и себе. Через него идет поток.
Конечно, работа пианиста чрезвычайно трудна, там рекордное количество операций мозга: как посчитали американские ученые, пианисты — самые умные люди. В какой-нибудь фуге «Хаммерклавира» ты должен держать целое, ты должен думать об универсуме, ты должен банально успевать какие-то выкрутасы делать руками, потому что аппликатура чрезвычайно сложна, и так далее и так далее.
Да, волшебное ощущение свободы не всегда приходит. Но если советская система отомрет — ничего печального не случится, потому что многие артисты, которые пришли на большую сцену без конкурсов, гораздо свободнее.
В этом плане, кстати, из лауреатов конкурса Чайковского исключение составляет Даниил Трифонов. Мне не все близко, что он делает, но, кажется, он делает, что хочет, — в отличие от, пожалуй, всех последних лауреатов. Кроме Бориса Березовского.
Ну и еще скажу, что совершенно по-новому меня удивил два года назад Николай Луганский. Мне кажется, в нем открылось нечто свободное и поэтическое.
— Ты считаешь, что школярами большинство лауреатов сделал конкурс Чайковского или они просто выросли такими?
— Это система, которая изначально вела к подготовке к конкурсу Чайковского. Как рассказывают, Петров и Крайнев соревновались, кто быстрее сыграет «Блуждающие огни». Быстрее-то ладно, а вы сыграйте волшебно и тихо, как сыграл, кстати, Ашкенази на конкурсе! Толку-то — быстрее.
— А ты вырос разве не в этой системе?
— Ну, я всегда был изгоем в этой системе. С первого класса ЦМШ у меня всегда были проблемы, я чувствовал, что я какой-то несистемный человек, я их раздражаю. Просто раздражаю всем своим существом.
— Все-таки ты согласен, что, если бы ты выиграл Конкурс имени Чайковского, у тебя бы сейчас была совсем другая карьера?
— Нет. Никакой конкурс ничего не решает окончательно. Даже конкурс Клиберна, который дает огромное количество концертов по Америке.
В том-то и дело, что ты ездишь не просто как Вася Пупкин, а как победитель Клиберна Вася Пупкин. А на самом деле лучше ездить просто как Вася Пупкин.
— И последнее. Какое место в твоем мире занимает семейное, личное счастье?
— Ну, как все проекты у меня, оно довольно импровизационное, экспериментальное. Надеюсь, что в итоге какая-то соната из этого все-таки получится.
— С бесконечной Ариеттой.
— Вот лучше бы да, с бесконечной Ариеттой. Но это уже как бог пошлет.
Ярослав Тимофеев, Московская филармония