
Лауреатом премии «Известность» в номинации «Искусство» стал композитор Эдуард Артемьев.
Ненадолго прервав работу, Эдуард Артемьев рассказал Елене Ямпольской о любимых звуках, фильмах и людях.
— Чтобы написать музыку к фильму, для вас важнее поговорить с режиссером или увидеть отснятый материал? А, может, прочитать сценарий?
— Раньше я пробовал читать сценарии. Но это бессмысленно, потому что потом тебе показывают материал, а он ничего общего со сценарием не имеет, кроме фабулы. Я перестал этим заниматься и с тех пор…
— Сочувствуете сценаристам.
— Да, и это тоже. Теперь я смотрю смонтированный материал, начиная с отдельных эпизодов. Вхожу в структуру фильма постепенно.
— На съемочной площадке вам бывать незачем?
— Не люблю. Потеря времени дикая.
— Настолько дорожите временем?
— Мне просто скучно на площадке. Бездельничаешь, изнемогаешь, пока свет поставят, еще что-то…
— Вы вообще изнемогаете, когда бездельничаете?
— Да, да! Я без дела не могу.
— Как же вы отдыхаете?
— Никак не отдыхаю. Отдых для меня — это перемена занятия. Одно сочинение попишу, потом переключусь на другое. Конечно, это ненормально, но я не умею отдыхать. Все время за компьютером.
— Вы пишете музыку на компьютере?
— Уже лет десять, даже двенадцать — только так.
— Владимир Мартынов, которого вы называете лучшим из ныне живущих российских композиторов, утверждает, что с появлением компьютера ваша профессия умерла. Если нет тактильного нажима — пером по бумаге, то и музыки нет.
— (Смеется.) Ну, у кого-то музыки не будет и с тактильным нажимом. К Володе это, конечно, не относится. Правда, он все время повторяет, что музыка умерла. Из чего следует, что надо бы прекратить ею заниматься, а он упорно продолжает… Большой оригинал.
— Как ставятся задачи разными режиссерами? Какие слова и образы используют Михалков, Кончаловский? Как формулировал Тарковский?
— Все по-разному. Никита — один из немногих режиссеров, кто четко знает задачу и твердо говорит: «Сделай вот так».
— Задачу музыкальную или эмоциональную?
— Иногда эмоциональную. А порой может сказать: «Сделай, как…». Например, как Рубинштейн. С Кончаловским трудно работать, потому что он учился в консерватории и лезет в ноты: «Не тот инструмент, не та гармония, Прокофьев бы так не сделал»… Хочет попробовать и так, и сяк, и эдак, пока не измочалит композитора.
— Но у большинства режиссеров нет музыкального образования.
— У Тарковского, например, не было. Он о музыке не говорил, только об образах.
Когда он меня пригласил на «Солярис» — мы были шапочно знакомы к тому моменту, сказал: «Прочитай сценарий. Но учти, что музыка твоя мне не нужна». Я на него глаза вылупил. «Мне нужны твои композиторские уши и композиторский опыт, чтобы ты мне организовал шумы и вообще весь саунд».
Он хотел отказаться от музыки в кино. Не только от музыки — ото всех вещей, которые кино взяло в силу своей беспомощности, как недавно рожденное дитя.
Я как-то спросил у него: «Что ты Баха берешь в фильмы, Генделя? Я могу тебе сделать что-нибудь в этом духе». Он говорит: «Если ты заметил, у меня еще и картины старых мастеров обязательно присутствуют. Я подспудно хочу у зрителя вызвать ощущение, что кино — это такое же древнее искусство, как литература и живопись».
— Однажды мы с вами спорили по поводу Тарковского. Я говорила о сугубо личном впечатлении от его фильмов: по-моему, их сделал злой человек. И «Андрей Рублев» для меня — это картина, снятая без веры. Не про Рублева, а про себя, любимого, и козни завистников. Вы, конечно, со всей этой «ересью» не согласились…
— Да, для меня эти мысли диковаты… Андрей просто был необычайно закрытым человеком, я даже не помню никаких серьезных разговоров с ним, кроме как о деле.
Наверное, у него были ближайшие друзья, женщины, перед ними он мог открыться, а я сужу только опосредованно. Но он всегда видел суть вещей — не ту, которую могут увидеть все, а какую-то свою, особенную.
— А что касается религиозного чувства?
— Он часто цитировал Библию, в советское время это было редкостью. Но насколько он был верующим, не знаю. Тарковский считал, что художник рождается вне времени и пространства.
Что Рублев случайно родился в это время в этой дикости, и окружающее никак на него не повлияло. Гений творит как хочет. Андрей много раз говорил: «Художник от времени не зависит. Это все Маркс придумал».
— Вы с ним согласны?
— Наверное, так и есть. Гений — вне времени и пространства.
— То есть Эдуард Артемьев — вне времени и пространства?
— Нет, я же не гений. Я как раз дитя своего времени.
— На вашу долю порядком разных времен выпало. Какое из них вы называете своим?
— Я имею в виду эпоху электронной музыки. Я сразу проник туда, ощутил себя в этом мире комфортно — как будто для меня было сделано, и до сих пор себя так ощущаю. Попал в резонанс.
Правда, сейчас я уже не столь категоричен. Раньше я считал, что электроника — это музыка будущего, и она станет главным звуковым фоном человечества. Потом понял, что это не так. Коммерция туда сильно проникла и все разрушила — и великую рок-музыку, и академическую электронную музыку в угол загнала.
Видите ли, само тело музыки — оно всемирно, всеобъемлюще. Предметом музыки может быть любой звук.
— Какие звуки вы предпочитаете, если это не музыка?
— Люблю, когда кузнечики стрекочут. Плеск воды — легкий, негромкий. Звуки моря — когда прибой ахает о берег — мне меньше нравятся. Короче говоря, обычные пристрастия человека со Среднерусской возвышенности.
— Вы и сами по себе тихий, мирный, спокойный?
— Наверное. Бывают эмоциональные всплески, но я не люблю их выпускать наружу, переживаю внутри.
— Это вредно для здоровья.
— Говорят. Но я не люблю вспыхивать.
— Однако как-то вы боретесь со злом, которое проникает в вашу жизнь?
— Ой, не могу сказать. У меня есть один принцип: не важно, как относятся ко мне, важно, как я отношусь к кому-то.
— Даже если человек не отвечает вам взаимностью?
— Абсолютно! Более того, я никогда не обращаю внимания на слова. Сгоряча можно ляпнуть что угодно.
— Это потому, что вы человек нот. Люди букв на слова реагируют очень остро.
— Но слова — это сиюминутная реакция, которая может быть неадекватной, неправильной. Надо или разобраться спокойно, или пропустить мимо ушей. Пример — «Как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Вся предыдущая жизнь зачеркнута одним неосторожным словом — нелепость какая-то.
— У вас враги есть?
— Я считаю, что нет.
— И не было?
— Явных не было никогда.
— Завистников, интриганов?
— Завистников — тем более. Или я не замечал.
— Когда вы смотрите на своего друга Михалкова, радуетесь, что сами вы непубличный человек?
— Я ему очень сочувствую! Не понимаю, как он успевает работать при таком шквале дел и звонков. Нужна нечеловеческая энергия. А еще все эти удары, которые сыплются от его оппонентов так называемых. Сохранять стержень, не поддаваться, не отвечать злом на зло — вот самое трудное, наверное. Когда кругом явная ложь и подставы.
— Живя по сравнению с ним гораздо более комфортно, вы не испытываете досады от того, что все-таки славы вам недодано?
— Не-ет! Наоборот, мне очень хорошо. Я живу просто в идеальных условиях. Могу заниматься любимым делом, и мне еще за него платят (смеется).
— Тщеславие для вас не стимул?
— Нет. В юности, бывало, думал: «Неплохо бы было выйти на сцену, поклониться». Мысли такие были, но они как-то не утвердились. Более того, я этого всегда стесняюсь. Чувствую себя не в своей тарелке.
— А деньги для вас много значат? Возьметесь за нежеланную работу, если она очень хорошо оплачивается?
— Сейчас нет. Раньше брался, потому что семью надо было кормить. Сегодня я имею возможность выбирать — это большое счастье.
— Ваша музыка в «Предстоянии» и потрясающая тема из «Цитадели», которую я только что слышала, — на мой взгляд, абсолютная квинтэссенция войны. Причем именно Великой Отечественной. Неумолимо надвигающееся черное колесо, боль через край…
— Я ведь войну помню. Мы в Архангельске в это время жили. Отец мой был химиком, его по работе отправили туда. Однажды — мне было года четыре — завыли сирены, все побежали в бомбоубежище. Дали отбой, мы выходим на улицу.
Толпа идет по проспекту — по-моему, Пролетарский он назывался, — и вдруг какой-то вой. Закричали женщины, паника — немецкий самолет. Там дома четырехэтажные, и он прямо на уровне крыш, совсем низко. Думали, сейчас расстреляет всех из пулемета. Мне это потом объясняли, я-то ничего не думал, бежал вместе со всеми.
Но что было дальше? Он пролетел над нами — я даже видел силуэт пилота, покачал крыльями и улетел. Что это за знак такой?
— Качну серебряным тебе крылом…
— На всю жизнь врезалось мне в память это ощущение войны, которую реально я видел один раз. Когда Архангельск стали сильно бомбить, отец отправил нас в Котлас. А потом — в Сольвычегодск.
— Холодно, холодно и холодно…
— Да. Учитывая, что родился я в Новосибирске, — все детство по Северам. С тех пор зиму ненавижу. Хотя, помню, в Архангельске видел северное сияние. Это зрелище сильное впечатление на меня произвело.
— Точно! Вот на что похожа ваша музыка — мерцание и загадочные сполохи… Скажите, а вы вообще кино любите? Есть в вашей жизни какие-нибудь фильмы: стало тоскливо — поставил, пересмотрел?
— Нет. Я кино смотрю редко. Среди своих картин у меня есть любимые — «Солярис», «Раба любви», «Сибириада». И, как ни странно, «Щелкунчик», на который я потратил столько здоровья и который так раздолбали и уничтожили. Там часть моей души.
— Вам правда нравится «Щелкунчик»?
— Правда. Кончаловский сумел придумать этот удивительный мир — страшноватый, странный. Плюс еще возможность «побаловаться» с Чайковским очень мне была по душе.
— До выхода фильма вы говорили, что музыковеды влепят вам за такое баловство. Ну и как, нашлись у Чайковского защитники?
— Нет. Никто не ругал. Никто и не понял, что это такое. Там есть целые куски Чайковского, которые мы не трогали. Единственно — я немножко переоркестровал, чтобы побогаче было, с таким голливудским налетом. А остальное — тоже Чайковский, но сильно перелопаченный.
Когда я начал работу, я понял, что с ним надо жестко поступать, иначе он не поддается. Использовать просто как материал. К чему меня Кончаловский и призывал: «Забудь о Петре Ильиче, он тут ни при чем».
Я ведь сделал целую сюиту по «Щелкунчику». Уже дважды ее играли — в Ярославле и в Томске. Публика недурно приняла это дело. В общем, на старости лет такой опыт получить — большое счастье.
— Испытывали трепет, перелопачивая классика?
— Нет, никакого трепета. Тем более что я Чайковского…
— Не любите? Слишком сладкий?
— Не то что не люблю. Мне с детства казалось, что у него перебор рискованных интонаций. Но, вплотную занимаясь им полтора года, я реально ощутил, какая могучая фигура, какой талантище. Это наш первый профессиональный композитор — я так полагаю.
— Что такое для вас русский композитор, русская школа, русская музыка?
— Русский композитор — это Стравинский. Величайшая фигура. Чтобы так повлиять на мировую музыку — другого примера просто нет. Только Шёнберг на Западе, больше никого.
— Вы считаете столь важным оказывать влияние на мировую культуру?
— Ну, после Стравинского вся история музыки пошла по другому пути.
— Однако, скажем, Иван Шишкин или Исаак Левитан никак не повлияли на мировую живопись — с этой точки зрения они вторичны. Что не мешает им быть настоящими русскими художниками.
— Я вам скажу, Чайковский для меня — композитор в большей степени западный. То, что он цитирует народные песни, не делает его русским. А вот Мусоргский — русский композитор. У него сам способ мышления, способ слышания звуков — как у человека, живущего в России.
— А вы пишете русскую музыку или вселенскую, такой «унисекс»?
— Если признать, что национальность — это все-таки состояние души, то я русский композитор, безусловно. Все славяне — люди очень сентиментальные, и во мне это сидит.
— Вас неоднократно спрашивали, но и я не могу удержаться: не жалеете, что уехали из Голливуда? Там тепло…
— Да, климат меня, конечно, потряс. Мы прожили там три года. Андрон меня внедрил. У него уже было имя, ему поверили, я сделал подряд несколько работ, причем с американскими режиссерами.
Неизвестно, как бы все сложилось, если бы Никита меня не вызвал на «Утомленные солнцем» — те, первые. Менеджер говорит: «Ты ни в коем случае не должен ехать. Ты здесь только начинаешь». Я говорю: «А я всего на два месяца». Он: «Если я для тебя за эти два месяца работу найду, то вынужден буду отдать ее другому. Уедешь — больше ко мне не приходи».
— Вы уехали только потому, что вас позвал Никита?
— В общем, да. Я не знал, что это за картина. Но у нас слишком сильная эмоциональная связь, я сразу решил ехать. И застрял здесь. Потом несколько раз возвращался в Лос-Анджелес, последний опыт — со «Щелкунчиком». Мне там трудно работать: рауты, разговоры, встречи — я очень уставал от этого. Так что ни о чем не жалею.
А когда приезжаешь делать картину раз в четыре года — это замечательно. Два года назад меня пригласили американцы, причем молодые люди. Я никак не ожидал, что они знают мою музыку, мне 73 сейчас, а им едва за тридцать. Я избегаю работать с молодыми, восприятие мира уже разное, но тут вроде бы получилось.
Картина в сентябре выйдет. Называется «Branded». «Заклейменный» или «Меченый». Сначала называлась «Red Cow», «Красная корова», но потом переиграли, чтобы не возникло ассоциаций с коровьим бешенством.
— Эдуард Николаевич, я-то знаю, почему близкие друзья называют вас Лешкой. Но многие удивляются. Расскажите.
— Значит, родился я в Новосибирске. Сами мы из Москвы, а если чуть глубже копнуть, то из-под Можайска, там есть такая деревня Вешняки. Мои предки — крестьяне. Когда я родился, в моде были иностранные имена: Эдуард, Альберт, Адольф…
— Вам еще крупно повезло.
— Да! Но когда мы переехали в Москву, моя бабушка — вот верующий был человек, прямо ортодокс, в ужас пришла от моего имени. К тому же у нас во дворе жила собачка Эдик. Бабушка сказала: «Собачья кличка?! Да вы что! Будет Алексей, Божий человек». Мы поехали в Ригу, и там меня крестили.
— Скажите, а из какого сора растут композиторы? Вы были вундеркиндом? Мальчиком с нотной папкой, которого бьют во дворе хулиганы?
— Нет, я как раз наоборот…
— Сами били таких мальчиков?
— (Смеется.) Нет, играл в футбол. Но дома режим был жесткий. Я рос у дяди с тетей, потому что мои родители все время ездили по заданиям партии, отец работал в разных городах. А дядя и тетя, папина сестра, оба были музыкантами. Он — даже профессором консерватории. Под железной рукой я занимался ежедневно по два часа. Это меня воспитало очень серьезно.
— Что вы любите в жизни помимо музыки?
— Ничего. Как выяснилось, ничего. Я, кстати, это поздно понял. Лет до сорока мечтал стать пилотом, все собирался пойти в аэроклуб, но здоровье не позволяло…
— Вы много работаете? Каждый день?
— С утра до ночи. Буквально. Позавтракаю и часов в десять сажусь.
— По необходимости или по внутренней потребности?
— Скорее, второе. Заказы — само собой, но есть вещи, которые я хочу написать помимо заказов. Пришло время собирать камни и давать отчет. Очень беспокоюсь, что не успею.
— Не бывает, что вы просыпаетесь утром и думаете: «О, Боже, опять надо работать, надо к первому числу сдать… С каким удовольствием я бы сейчас полежал на травке у речки, послушал плеск волны…».
— Нет, такого не бывает. Я просто думаю: «Как жаль, что я трачу на чужие заказы свое время, которое все сокращается и сокращается». Но без этого не проживешь.
— Футбол остался в детстве?
— Нет, футбол я люблю действительно. Ничего, кроме него, по телевизору не смотрю. Иногда канал Discovery — о природе что-нибудь. Я считаю футбол игрой невероятно интеллектуальной и при этом близкой к искусству. Когда я вижу, как одиннадцать человек организуют атаку, думаю: «Ребята хорошо отрепетировали»…
— Предположим, вы едете в машине. Какая при этом музыка может звучать?
— В машине я музыку не слушаю. Либо в тишине еду, либо под новости по «Эху Москвы». У них взгляд на мир такой… Оригинальный.
— Увлекаетесь параллельными мирами?
— Да-да. Совершенно другая точка зрения — это любопытно.
— Вы принадлежите к тем людям, которые о попсе говорят презрительно?
— Нет. Во всем есть зерно, ничто не случайно. Поп-музыка — кладезь идей. Для тех, кто финансирует это искусство, важно завлекать публику. А чем завлекать? Все время надо придумывать что-то новое — или инструментовки, или систему звукозаписи, или приемы пения. Этот котел постоянно выплескивает золотые слитки. Я там многому научился — особенно в системе записи. Там много всяких приемов, которые звукорежиссеры придумали, чтобы из ничего делать что-то.
У нас, тех, кто занимается музыкой, связанной с технологиями, фантазия ничем не ограничена. Инженеры просто завалили нас идеями и устройствами, мы их не успеваем переварить. Даются сверхвозможности, и если что-то не получилось, значит, это не получилось у тебя, в твоей душе.
— Жена всегда с вами на записи?
— Нет, просто я последние полтора месяца работал по 18 часов в сутки. Она сказала: «Мне любопытно: что же ты такое написал?»
— Сколько лет вы вместе?
— С консерватории. Скоро будет 45 лет. Изольда музыкант. Долго преподавала в училище при консерватории. Сейчас занимается внуками.
— Внуки уже страдают от музыкального воспитания?
— Не очень. Они не поддаются. У внучки явно есть способности, а с внуком занимались, он упорно сопротивлялся, и мы решили, что переламывать ни к чему. Хотя музыка — это труд с детских лет, дубина над головой и крепкий зад. Больше никаких секретов.
— Вы можете вообразить себя человеком без музыкального слуха? Мною, например…
— Нет, не могу. Не представляю, каково это. Хотя специалисты говорят, что проблема не в отсутствии слуха, а в рассогласовании: вы узнаете мелодию, но не можете воспроизвести. Это лечится.
— Спасибо большое.
— (Хохочет.) Есть определенные занятия для развития слуха. Это, как говорится, не порок.
— Значит, если человек способен заплакать, слушая музыку…
— Ну, это вообще исключительная способность. Музыка редко вызывает слезы. Это должно быть уникальное сочинение.
— У вас такие сочинения есть.
— Спасибо на добром слове.
Елена Ямпольская, «Известия»


