
Интервью с композитором-фронтовиком Андреем Эшпаем, сделанное в 2000-м году, в дни «Тольяттинской музыкальной осени».
Звездопад «Тольяттинской музыкальной осени» должен был кто-то открыть. Лучшего выбора не придумать – открыл композитор Андрей Эшпай. Народный артист СССР, лауреат Государственной и Ленинской премий.
«Выдающийся художник современности, ярчайший представитель российской музыкальной культуры», «классик второй половины столетия»,
— как писала о нём пресса.
Правильно писала, и музыкальные критики грамотно объяснят, почему. Я же, как и многие, знаю его больше по песням: «Серёжка с Малой Бронной», «А снег идёт», «Мы с тобой два берега». По музыке к «Адьютанту его превосходительства» и «Майору Вихрю». К морю других песен и картин, на которых выросло два поколения. Да-да, это тот самый Эшпай…
В Тольятти его звали еще летом – когда, по приглашению вазовской телекомпании и городского краеведческого музея, в санаторий «Лесное» съехались выпускники курсов военных переводчиков при Институте иностранных языков Красной Армии, эвакуированных в годы войны из Москвы. Летом не дозвались.
Но на эту «осень» Эшпай приехал не только ради музыки, не только ради концерта с оркестром Алексея Воронцова, но и ради воспоминаний, в том числе о войне. С которыми он, даже если судить по всему написанному, никогда не расставался.
Мы встретились накануне концерта.
«Мы все рвались на фронт»
— Андрей Яковлевич, как вы попали на курсы военных переводчиков в Ставрополе? А потом на фронт. Насколько я понимаю, по возрасту вас ещё рано было призывать – восемнадцать вам исполнилось в 1944-м.
— Понимаете, все мы рвались на фронт. Все-все. Только поэтому. Я в эвакуации был в Мариинском Посаде, в Чувашии. Тогда никто не знал, что война будет такой длинной: я даже не взял тёплых вещей. Потом попал в Чкаловское (Оренбурское) пулемётное училище. Помню, там была страшная муштра – даже не знал, зачем это. Но зато представляете, как знали станковый пулемёт? Могли собрать затвор под одеялом. Это сложная штука, я сейчас не смогу это сделать…
— Руки не помнят?
— Да. А трудной мишенью был почему-то бегущий кабан – не какой-то там немец, а именно кабан. Я помню, поразил все мишени и даже получил перед строем благодарность. Но не знаю, зачем была такая муштра, иные командиры просто свирепствовали – если бы они попали на фронт, они бы там получили пулю…
Наверное, для того, чтобы фронт показался лёгким. Так и получилось. Но однажды в училище приехал (я даже запомнил его фамилию) подполковник Алексеев – отбирать на курсы переводчиков. Моя мама учительница русского языка, папа – Яков Андреевич – один из основоположников марийской профессиональной музыки. И вообще, в те годы считалось, что грамотный, культурный человек должен знать три языка – французский, немецкий и английский. Поэтому я ребёнком посещал немецкий язык. И этот подполковник прямо сказал: «Армия нуждается в переводчиках». А мы, повторяю, все рвались.
— И вы согласились?
— Я же не мог нарочно написать диктант безграмотно. Так попал в группу курсантов. Мы доплыли до Куйбышева, потом до Ставрополя. Вот так я попал сюда. Я даже не знал, что это институт иностранных языков. Но помню ощущения: места прекрасные, нет этой муштры – и страшно голодно.
Затем, с генералом Биязи, нас перевели в Москву. Мы рвались на фронт, но, как мне показалось, основной контингент института составляли генеральские дети, мальчики и девочки, которые… Нет, я не хочу сейчас никого обижать.
— Не только вам показалось, я разговаривал с другими курсантами…
— Ну да ладно. А потом, когда кончились курсы, я пошел на фронт. Попал во взвод разведки. 146-я стрелковая Островская Краснознаменная дивизия, 37-й стрелковый корпус, 3-я ударная армия, 1-й Белорусский фронт.
— Меня удивляет, как вы всё помните. Не только вы – все фронтовики помнят!
— Ну а как это не запомнить? И я со взводом разведки прошёл войну. Перед Берлином получил полного лейтенанта. Переводы редко у меня были…
Вы знаете, очень интересно. Вот обо мне книжку написали. Я же ничего о себе не знал. Я не знал, что этот институт такой секретный. Не знал, что там готовят профессиональных разведчиков. На фронте я был просто полковой, всё время на передке.
И когда писали книгу, нашли наградной лист. Вот видите: «награждаю орденом Красной Звезды лейтенанта Эшпая, военного переводчика, за проявленный героизм и смелость… Эшпай лично принимал участие в боях и вместе с разведчиками вёл бой. Лично им было уничтожено 8 немцев…»
«Я не оставил надпись на Рейхстаге»
— И вы узнали это только недавно?
— Я думаю, это надо было для награды. Ведь когда идёт бой, никто точно не скажет, сколько немцев убил лично. Посчитать невозможно.
А что касается перевода – конечно, когда брали языка, я переводил. Помню комичный случай. На нейтральной полосе, без всякого боя, какие-то два заблудших немца. Мы их взяли – оказались музыканты. Накормили. Словом, мы им понравились – ну, русские люди в общем-то добрые. «Только, пожалуйста, нас никуда не отпускайте, – умоляли. – Мы ничего не будем делать, мы с вами будем. Иначе нас убьют…».
И не зря боялись. Были случаи, когда пленных вели во второй эшелон и расстреливали: была такая сволочь одна, которая расстреляла человек шесть. Но эта весть моментально распространяется по фронту, и часть, которая стоит перед вами – это уже смертники: с ними воевать невозможно. Такие случаи редки, но были, и этих людей расстреливали…
Или тоже случай – если в кино снять, просто фантасмагория. Мы заняли какую-то деревеньку немецкую, уже выбили их, бой в конце деревни. И там оказался орган. «Лейтенант, сыграй» – они знали, что я музыкант. Говорю: «Ребята, только надо качать меха». Стали качать. А я играю. Не Баха, не Букстехуде, не Райнеке – играю немецкий фокстрот…
— Вы, как в песне, шли от «Вислы сонной» и до победы?
— Я же попал на фронт уже в конце 1944-го. Шёл от Магнушевского плацдарма до Берлина. В Лихтенберг вошли 24-го апреля. 26-го или 27-го погибли мои два лучших друга – Володя Никитинский и Гена Новиков, мы бы троицей. А тридцатого нас вывели из боя, потому что все были перебиты – никого не осталось.
В Берлин вошёл уже в составе штурмовой группы. Александерплац, потом бои в метро. В Берлине был ад. И даже после 2 мая, когда водрузили знамя. Мне было только 19 лет, когда война закончилась, но люди, прошедшие всю войну, были как мел. Они понимали, что война кончилась – а пуля, смерть гуляет.
Ощущение примерно как в игре в карты, я потом это понял. Вот если вы хотите выиграть, вы никогда не выиграете. А когда погибли мои друзья, и я согласился с тем, что и меня убьют, – я остался живой. Если бы я цеплялся за жизнь, я бы погиб. В Берлине-то уцелеть было невозможно – но если бы я попал на Курскую дугу, я бы с вами сейчас не разговаривал.
И поэтому когда говорят «переводчик» – меня даже коробит. Это штабная должность, чёрт возьми! А я был на поле, впереди полка со взводом разведки. И всё, что было в песне о Серёжке с Малой Бронной, было у меня в жизни.
Помню, в Марпосаде, в промерзшем кинотеатре смотрели «Два бойца» – с Бернесом, с Андреевым. Потом, после войны мы с ними подружились. Я жил на Бронной, и у меня полподвала было, и они ко мне через окно ходили. Бернес как-то пришёл: «Есть слова (Евгения Винокурова – очень крупного, но недооцененного поэта), нужна песня». Я прямо при нём сочинил.
«В полях у Вислы сонной//Лежат в земле сырой» – а там земля сырая была. И я до сих пор считаю: все истинные герои лежат в земле…
«Свет лампы воспалённой» – мама всю жизнь ждала моего старшего брата, который «пропал без вести» (щадящая повестка) в начале войны; потом я узнал, как он погиб – под Ленинградом…
«Друзьям не встать в округе,//Без них идет кино» – ну, снайперски: я ведь в самом конце войны тоже остался без друзей…
«Девчонки, их подруги,//Все замужем давно» – тоже пережито. В 9 классе я дружил с Итой Мейбаум, она была полушведкой. Было какое-то такое романтическое чувство, потом мы переписывались. Но я помню: пишу – и она уже вышла замуж…
— Весь Рейхстаг был исписан. Вы тоже оставили «автограф»?
— Нет. Знаете, я считаю это безобразием. Мы были так твердо воспитаны: чтобы что-то писать?! Мне казалось это недостойным, неприличным, не по-солдатски. Не по-рыцарски, наконец. Это непристойность, я до сих пор так считаю.
Надпись на Рейхстаге – это не знак победы. Знак победы в другом – в том, что там остались жертвы. И в нашем взводе вообще никто не писал, хотя уж мы то вроде имели на это право – ведь мы одни из первых были там: Третья ударная, батальон Неустроева… Я думаю, Рейхстаг был исписан вторым эшелоном…
Знаете, что запомнилось – у немцев чистейшие постели. И вот где-то мы спали, и я не мог заставить себя лечь в чистую постель (а спали ведь не раздеваясь, в сапогах), так и спал рядом на полу. Я вам ерунду, может быть, говорю, но такие вот воспоминания…
Теперь вы понимаете, почему я так много написал о войне.
«Ругайте!»
— Родители застали ваши успехи в музыке?
— Застали. Мне приятно, что папа слышал Первую симфонию, «Венгерские напевы» и другие вещи. Мама видела балеты. Вы знаете, наверное, что у меня уже восемь симфоний – премьера последней будет 30 октября в Йошкар-Оле, папе будет 110 лет. У меня концерты для всех инструментов с оркестром, кроме тубы.
— «Золотая серия»? Насколько мне известно, до вас этого не делал никто.
— Написано два балета. Музыка к 60 кинофильмам: сейчас вот крутят «Трактир на Пятницкой». Песни. Знаете, популярность больше идет от песен, они ближе, скорее доходят до зрителя. И мне огорчительно, потому что центр тяжести у меня на симфонической музыке. Но я от того не отказываюсь!
— Скажите, как вам сейчас живётся?
— А как жить в перевернутом мире, в котором мы оказались? Это ужасно, что со страной. Похоже, что сбываются слова Даллеса о том, что Россию нельзя уничтожить – её можно только растлить. Что сегодня и делается. Я никогда не был в компартии, но идеи социализма мне гораздо ближе.
Сейчас самые крупные капиталисты говорят, что происходит стагнация капитализма, что эта система себя изжила – а мы прём к ней в самом дичайшем виде. Ну, что вы! И когда средства всей страны существуют в таких немногих руках – ну что же может быть? Когда для концертов, даже здесь, нужна какая-то спонсорская милость. Спонсору может что-то не понравиться – и всё. Такое бывало, с тем же Большим симфоническим оркестром…
Сейчас я живу очень бедно, я нищий, правда. Меня спасает только кино. Вот идут фильмы – я что-то получаю. Но и телевидение сейчас платит нерегулярно.
— Ваш сын, кажется, на телевидении?
— У меня два сына. Валя – киновед-американовед, тоже абсолютно нищий. А второй, Андрей, режиссёр. У него есть хорошие фильмы: «Когда играли Баха», «Шут» (мне очень нравится), «Униженные и оскорблённые» (там Михалков сыграл, это лучшая его роль). Его жена Евгения Симонова, известная киноактриса…
Вот так и живём. Словом, так получается, что композитор, который занят серьезной работой, нищий. Получает только шоу-бизнес…
— Но ведь и классика востребована. Не зря же проводятся те же «музыкальные осени»?
— Кстати, мне очень нравится ваш оркестр. Я пользуюсь случаем выразить восхищение тем, как работает дирижер Алексей Павлович Воронцов, энтузиазмом оркестра. Ведь помните, как Васнецов говорил: «Какое мое дело, мал или велик мой талант – отдай всё!» Вот так они работают. Я не знаю, что будет, может, мы все провалимся сегодня вечером – но это не главное. Главное, что они работают!
— Неужели вы боитесь провала – казалось бы, такая величина?
— Какая величина… Недавно в Москве был очень хороший авторский концерт в связи с моим 75-летием. Играл Большой симфонический, во втором отделении дирижировал Гергиев – гениальный дирижёр. Я был очень доволен, народу было полно, зал встал.
К чему я это говорю? Так вот, в день концерта Гергиев приехал в театр в четыре, в пять начались репетиции – но кто знает, как получится? Никто. Вот и сейчас вроде отрепетировали – но никто не знает, что случится. И это нормально.
Как сказал однажды дирижёр знаменитого Бостонского оркестра: «Если перед выходом на сцену у вас нет розового тумана перед глазами и чувства, близкого к панике – в вас закончился артист». А это чувство во мне очень живое… Ругайте!
