Выдающемуся дирижеру Владимиру Федосееву, руководителю Большого симфонического оркестра имени П. И. Чайковского вручена мантия Почетного профессора Санкт-Петербургской консерватории.
Этой церемонией открылся XVIII фестиваль “Международная неделя консерваторий”. Концертом на открытии дирижировал почетный гость.
А накануне Владимир Федосеев побывал на “Деловом завтраке” в Санкт-Петербургской редакции “РГ”.
— Недавно у вас прошел большой концерт в Вене. Чем удивили искушенную венскую публику?
— Мы первый раз сыграли Вторую сюиту Чайковского, которая очень редко звучит – там оригинальный оркестровый состав, добавлено четыре аккордеона. Сегодня венцы, как ни странно, хотят слушать русскую музыку. А Вена – практически моя вторая родина. Она меня открыла России. После того как меня пригласили стать главным дирижером Венского симфонического оркестра, признали и на родине.
— А в Японию вы привезли Мусоргского. Там тоже русские композиторы популярны?
— Это был выбор японской стороны: они очень тонко чувствуют русскую музыку, даже есть клубы, где поют русские песни. И Чайковский для них – японский композитор, потому что они слышат что-то родное в богатстве его мелодий.
— В одном из интервью вы как-то сказали, что родились три раза. Как так?
— Сейчас уже можно говорить четыре. Первый раз – как все. Второе рождение – это пережить блокаду. Видел смерть каждый день. А когда нашу семью вывезли по Дороге жизни и погрузили на поезд, то у первой же станции состав разбомбили. И нас – маму, сестру, папу и меня – разбросало взрывной волной в разные стороны. Пожар, горит гора вещей, выброшенных из поезда… А наверху, вижу, целехоньким стоит мой баян. Это было третье рождение.
Ну, а четвертое – Вена. После окончания аспирантуры я был на грани, хотел уехать из Москвы навсегда. Думал, отправлюсь пасти овец или коров. С детства была любовь к пастушескому ремеслу. А потом случилось то, что случилось: после гастролей в Вене меня пригласили возглавить их оркестр.
— Ваши родители ведь не имеют отношения к музыке?
— Папа слуха музыкального не имел. Он был “пекарь его императорского двора”. В советское время об этом, конечно, не упоминалось. Хотя дома неделю выпечка не черствела!
После революции стал инженером складского хозяйства. В блокаду, кстати, меня спасло знаете что? Спирт, который отец по чайной ложечке добавлял нам с сестрой в чай: калории.
У отца был баян, он мечтал, чтобы я на нем играл. Но я только в Муроме начал заниматься, в 10 лет. Мне нашли частного педагога, нот я не знал, он учил меня по слуху. Первый концерт – в госпитале. Потом, после возвращения в Ленинград, поступил в училище имени Мусоргского, потом в Гнесинский институт – в нашей консерватории тогда не было отделения народных инструментов.
Но уже в училище я начал дирижировать. Меня с детства пленяла эта профессия. Когда в праздники по улицам шли духовые оркестры, я пристраивался сзади и бежал за ними, размахивая руками – дирижировал.
— Чем же вам это так нравилось?
— Ну как же? Никому не подчиняешься. Наоборот, сам командуешь. И какое влияние на других, подумайте! Вот скрипач, например. Сейчас он хорошо играет, а со временем? Сужается сфера влияния. А дирижер, если он талантлив, с возрастом только набирает силу.
— Таинственная профессия…
— Да. Абсолютно. Дирижер – медиум между музыкой и публикой. Недавно книга вышла с записями (на приложенной флешке) всех моих выступлений с Большим симфоническим оркестром. Так и называется “Медиум”. Дирижерская профессия и правда – абсолютная загадка.
В истории мировой музыки есть дирижеры, которых сегодня не приняли бы ни в московскую, ни в петербургскую консерваторию. Великого Тосканини, например. Сказали бы: плохая мануальная техника, плавности нет, точности. Но он покорял иным: глазами, чуткостью, знаниями.
— Так в чем же тогда технология этой загадки?
— Надо делать точные, конкретные замечания музыкантам: ты играешь не тем штрихом, не так ведешь смычок, сокращаешь движение. Когда разговор профессиональный – музыканты слушают. Любой оркестр при первой встрече с дирижером – “враг”. Потом происходит сближение.
В Италии, когда я впервые там появился, мне было очень трудно: музыканты и хохочут, и разговаривают на репетиции. А репетиция для меня – это главное. Именно на репетиции ты выясняешь, что музыканты могут дать. Ты можешь сделать на репетиции одно, а в концерте все поменять. В некотором смысле концерт – это импровизация.
— С приглашения Евгения Мравинского в Ленинград началась ваша симфоническая деятельность. До этого вы 15 лет были дирижером оркестра народных инструментов. Трудно дался переход?
— Во-первых, мне стало немножко тесно в народном жанре. Да, я старался оркестровать симфонические произведения, но… Первым шагом к новой специальности стала опера “Евгений Онегин”, которой я дирижировал в Большом театре.
К опере меня подтолкнула дружба с певцами. С нашим народным оркестром все великие пели. В том числе Лемешев. Недавно, кстати, по ТВ показали эти записи. Я увидел, можно сказать, себя “в младенчестве”, рядом с Лемешевым. После его болезни, когда он пришел к нам на репетицию и вдруг предложил спеть цикл русских песен – это было прекрасно, с тех пор началась наша дружба с Сергеем Яковлевичем. А он – похвастаюсь – тогда написал обо мне в “Правде”: “Появился новый Орфей”.
— Большим симфоническим оркестром имени Чайковского вы руководите уже более сорока лет. Говорят, ваши музыканты даже на пенсию не выходят?
— Они же учат рядом сидящих, молодых. Вот Виктор Львович Симон, виолончелист, концертмейстер. 50 лет в одном оркестре. Я стараюсь, чтобы оркестр был как одна семья.
— А вы – диктатор?
— Ни в коем случае! Только любовью. Вот я приглашаю музыканта – он хороший, но неопытный. Так часто бывает: хороший музыкант не всегда хороший оркестрант. У нас раньше были педагоги, которые учили для оркестра. Это особая наука, сейчас ее не преподают: умение слушать и слышать не только себя и дирижера…
Ну так вот, о любви. Во-первых, я всех ласково называю Сереженька, Славочка. Не специально – так получается. Поддерживаю талант, чтобы подвинуть человека вперед, от последнего пульта к первому. Очень поощряю семейственность. И браки внутриоркестровые.
— То есть вы за служебные романы?
— Не романы, а законные женитьбы. Семьи, которые у нас сложились, потом рожают детей, и те к нам приходят, повзрослев, складываются династии. Родня по музыке – это очень крепкое родство. Как-то известный австрийский критик Синкович написал: “Федосеев так играет венскую музыку, как будто его бабушка в свое время согрешила с Иоганном Штраусом”. А я вообще поначалу Штрауса боялся играть: у него очень народная музыка.
— У музыки есть национальность?
— Как бы ни любили западные музыканты Чайковского, он остается для них сентиментальным, салонным. А вот когда наш Большой симфонический оркестр на Бетховенском фестивале в Бонне сыграл Бетховена, в рецензиях написали: да, это Бетховен, но более глубокий. Глинку в Испании считали испанцем. Свиридова за его цикл на стихи Бернса – шотландцем. Чуткая русская душа может выразить все. Наоборот – не всегда.
— На открытии “Международной недели консерваторий” в Петербурге вы дирижировали симфоническим оркестром Санкт-Петербургской консерватории. В концерте прозвучали произведения ее великих выпускников: Чайковского, Свиридова, Лядова, Шостаковича. Ваши впечатления?
— Я хорошо представляю, как может играться эта музыка, я ее всю переиграл. Того же Свиридова не раз лично слышал. Мне нетрудно было сделать так, как я бы сделал все это со своим оркестром. Свиридов, кстати, бывал на моих репетициях: сверхстрогий автор, он очень сердился, если что-то неправильно, по его мнению, делаешь.
— А Шостакович?
— В концерте прозвучала его эстрадно-цирковая сюита “Условно убитый”. Это типичный ранний Шостакович. Очень смешной, яркий, эксцентричный. Его вдова подарила мне эти ноты. К сожалению, мне не пришлось часто видеть Шостаковича. Один раз только помню: Арам Хачатурян дирижировал свою симфонию. После репетиции спрашивает у Дмитрия Дмитриевича: “Димочка, скажи, я дирижирую или машу?” Тот задумался на минутку и отвечает: “Машешь, Арамчик, машешь”.
— Далеко не каждый композитор может быть хорошим исполнителем.
— О, далеко не каждый! Вот Малер был хорошим дирижером, Рахманинов. А Чайковский своим дирижированием загубил свою Пятую симфонию, да и Шестую тоже. Странно, да? Казалось бы, сам создатель…
— У вас есть какие-то свои дирижерские хитрости?
— Раньше я дирижировал с палочкой, но однажды мне довелось дирижировать громадным хоровым коллективом – представьте, 2000 человек исполняют “Реквием” Верди в Осло, солирует Паваротти. Я дирижирую и чувствую: меня никто не понимает – они не видят эту палочку! И понял, что хором лучше дирижировать рукой, это понятнее, естественнее. С тех пор оставил палочку. И сколько раз я сейчас ни беру ее на концерт, кладу на пульт – и забываю.
— А правда, что вы не можете слышать некоторые свои ранние записи?
— Не только ранние, бывает, и трехгодичной давности. Не знаю, в чем тут дело. Наверное, в каждый момент исполнения я по-другому чувствую эту музыку.
— А что больше всего устает у дирижера после концерта?
— Голова. Если устают руки – значит, неправильная постановка, они не должны уставать.
— Понятно, что когда дирижер выходит к пульту, он чувствует волнение. А как вы воспринимаете публику? Сначала как “врагов”, которых нужно “взять в плен”?
— Когда ты спиной чувствуешь, будто зала нет, значит все в порядке – публика хорошая. А если иначе – ну что ж, тут музыка тебе помогает. Человек, даже не профессиональный музыкант, чувствует настоящее.
Ольга Штраус, “Россйиская газета”