В год 100-летия Русской революции проходящий ежегодно в Лондоне крупнейший в мире фестиваль классической музыки Proms включил в свою обширную программу цикл концертов под названием “Музыка революции”.
Один из этих концертов цикла прошел в Royal Albert Hall 29 августа 2017 года.
Двенадцатую симфонию Дмитрия Шостаковича “1917 год”, сюиту Стравинского “Жар-птица” и Четвертый фортепианный концерт Рахманинова исполнил Филармонический оркестр Осло под руководством главного дирижера Василия Петренко.
41-летний российско-британский дирижер начинал учиться музыке в Хоровом училище им. Глинки при Санкт-Петербургской капелле, затем окончил Санкт-Петербургскую консерваторию.
В 2004 году, в 28 лет, он дебютировал за пультом Королевского Ливерпульского симфонического оркестра, а еще через год стал его главным дирижером.
В этой должности он остается и по сей день, параллельно работая не только в Осло, но и главным приглашенным дирижером Госоркестра России имени Е. Ф. Светланова.
О музыке революции накануне лондонского концерта с Василием Петренко беседовал обозреватель Русской службы Александр Кан.
— Включение этого концерта в цикл “Музыка революции” было вашей идей или же ее предложили организаторы?
— Это было совместное решение. Когда стало ясно, что оркестр Осло приедет, мы стали подбирать, формировать программу. Мне давно хотелось сыграть Двенадцатую симфонию в Лондоне на Proms, потому что она, по моему мнению, недооценена, особенно на Западе. Она посвящена Ленину, и считается, что Шостакович писал ее просто по заказу.
На самом деле там история гораздо сложнее. Даже мне, после того, как я много раз ее сыграл и записал, остается до конца непонятным – за Ленина она или против.
Отношение Шостаковича к революции, к советской власти было достаточно двойственным, и в связи с этим он в Двенадцатой симфонии многое зашифровал. А сама музыка просто замечательная, смотрится, точнее, слушается, как триллер.
Ну и, кроме того, Стравинский и довольно редко исполняемый Четвертый фортепианный концерт Рахманинова тоже были моими идеями. Все играют Второй и Третий концерты и Рапсодию на темы Паганини, но Четвертый концерт – тоже замечательная музыка, и хочется, чтобы ее исполняли почаще.
— Но при всех очевидных достоинствах сюиты Стравинского и концерта Рахманинова их связь с темой революции, в отличие от симфонии Шостаковича, выглядит отнюдь не очевидной. Это что – просто “довески” или же вы видите в этих вещах какую-то глубинную связь с революционной тематикой?
— Это, безусловно, тоже революция. Стравинский – во многом революция в музыке, достаточно вспомнить Дягилевские сезоны, в которых “Жар-птица” была, собственно, первым балетом. Это то, с чего Стравинский начинал свою революцию, и уже в этом молодом возрасте количество красок, тембров, богатство оркестровки, которые он привнес в эту музыку, – абсолютно феноменально.
Из этого выросли и “Петрушка”, и “Весна священная”, которая и стала кульминацией этой революции. Но начиналось все именно с “Жар-птицы”.
Ну и для Рахманинова Четвертый концерт стал своего рода революцией. Он намного сложнее трех предыдущих и для исполнения, и для восприятия.
Именно этим концертом он на самом деле шагнул в ХХ век. Ведь, несмотря на то, что большую часть жизни он прожил в веке двадцатом, по своему стилю, по традициям он – та самая, золотая Россия, существовавшая в конце XIX и начале ХХ веков, Россия, которую он всю жизнь вспоминал и возвращения которой жаждал.
Но в Четвертом концерте есть влияние американской музыки, влияние джаза. Есть там, конечно, и ностальгия, и русские мотивы, но все же этот изменившийся подход был революцией в его творчестве.
— В программе фестиваля Proms в той же серии “Музыка революции” спустя буквально несколько дней после вашего концерта “Кантату к двадцатилетию Октября” Сергея Прокофьева и Пятую симфонию Шостаковича, написанные в кровавом 1937 году, исполнят оркестр и хор Мариинского театра под управлением дирижера Валерия Гергиева. Координировали ли вы с Гергиевым репертуар концертов цикла, или же это было прерогативой устроителей Proms?
— Нет, я думаю, что это Proms координировали с Валерием Абисаловичем репертуар, о его выборе я узнал от вас.
Признаться, я и сам давно хотел исполнить прокофьевскую кантату. Музыка эта тоже малоизвестная, там Ленин выходит, сирена воет, замечательная вещь! Это тот Прокофьев, который на самом деле иронизирует по поводу событий, что случалось у него далеко не всегда.
— Вы говорите, что Прокофьев иронизирует. Время-то было грозное, 37-й год – не до иронии. Ведь у Двенадцатой симфонии Шостаковича, которую вы исполняете, по вашим собственным словам, была репутация верноподданнической. В литературе, изобразительном искусстве ХХ века было немало произведений, рассматривавших революцию как трагедию, как насилие над историей и народами России. А что в музыке? Есть ли какие-то аналогии Набокову или Булгакову? Понятно, что жившим в СССР Шостаковичу и Прокофьеву было труднее, но те же Стравинский или Рахманинов – можно ли их назвать контрреволюционным или антиреволюционным направлением русской музыки?
— Антиреволюционным, наверное, нет… Ведь революция была, на самом деле, отнюдь не однозначно негативным явлением. Тот же Рахманинов вначале приветствовал революцию, он считал, что наконец-то искусство, которое было уделом лишь небольшой группы избранных, придет в массы, и вся огромная Россия получит к нему доступ.
Он считал, что то просветительство, которое большевики декларировали, делая революцию, – замечательная вещь. И на самом деле, по всей видимости, это один из элементов, который не стоит критиковать. Потом, правда, Рахманинов довольно быстро понял, что далеко не все из тех, кто пришел к власти, обладают культурой, необходимой для того, чтобы руководить страной.
Отсюда и его критическое отношение, и вся его последующая музыка есть не что иное, как воспоминание о дореволюционной России и надежда на то, что святое воинство и дух русского человека восстанут и сбросят тот негатив, в который большевики погрузили Россию.
— А проявлялось ли это в музыке? У него или у какого-то иного композитора?
— У Рахманинова такого довольно много. В “Симфонических танцах”, к примеру, где святое воинство приходит и очищает страну от захватившего ее зла. В том же Четвертом концерте, в Третьей симфонии есть такие элементы.
Вообще, можно сказать, что спасение страны за счет очищения духовности – для Рахманинова главная тема. Давайте не забывать, что он писал еще и много духовной музыки для хора.
Да и с Прокофьевым и Шостаковичем ситуация тоже далеко не однозначная. Прокофьев ведь был в эмиграции, и ему совершенно необязательно было возвращаться в Россию.
Я много думал над тем, почему все же он решил вернуться. Как мне кажется, дело в том, что он всегда был перфекционистом, и для него другого места, кроме первого, просто не существовало.
И на Запад он уехал как концертирующий пианист в первую очередь. Но довольно быстро узнал, что там уже есть тот же Рахманинов, и что первым, не говоря уже о “единственном и великом”, ему никогда не стать. Так же и с композиторским творчеством.
Кроме Рахманинова был еще Стравинский, которого превозносили до небес и превзойти которого было очень сложно. Поэтому он и вернулся в Россию, во многом для того, чтобы быть первым у себя на родине. Но он недооценил и русскую фортепианную школу, и уже набравшего силу Шостаковича. Так что оценивать его однозначно как апологета или критика революции невозможно.
Ну а Шостакович был вынужден практически всю жизнь шифроваться, и все его симфонии, начиная с Пятой, содержат элементы шифра, кода, какой-то тайны.
В той же 12-й есть тема народа и тема Ленина, и куда Ленин ведет этот народ – большой вопрос. Ленин объявляет свой план в Разливе, план восстания. Эта тема доверена тромбону, и она вдруг оказывается очень близка теме Альбериха из вагнеровской “Гибели богов”, когда тот объявляет, что наш мир подходит к концу и будет разрушен.
И использование Шостаковичем темы из своего первого сочинения “Траурного марша памяти жертв революции” тоже говорит, что его отношение было совсем не однозначным.
Особенно это очевидно в финале, когда желания и чаяния народа, который наконец-то после “Авроры”, после всего кровопролития жаждет мира и спокойной жизни – и в музыке народ вместе со своими чаяниями изображен в ми-бемоль-мажоре.
И этот настрой Лениным приведен в ре-мажор, в другую тональность, и этот насильно насажденный ре-мажор дает другое ощущение в финале, совсем не такое уж триумфальное.
— И еще о музыке революции. В изобразительном искусстве и в кино эстетический революционный пафос авангарда Малевича, Родченко, Лисицкого, Эйзенштейна, Пудовкина получили признание во всем мире и по сей день считаются классикой авангарда. Но был ведь и аналогичный музыкальный авангард 20-х годов – Авраамов, Мосолов, Лурье, Рославец. Почему, на ваш взгляд, эта музыка – в отличие от современного ей изобразительного искусства и кино – известна в мире куда меньше? И заслуженно ли?
— Тому есть объективные причины. Большинство из этих сочинений требуют очень большого оркестра, огромного количества инструментов, причем иногда таких, которых в составе традиционного оркестра просто нет – сирены, электронные инструменты и тому подобное.
Они искали новые пути выражения музыки, иногда пытались изобразить, например, завод, как в одноименном сочинении Мосолова. (Можно вспомнить еще и “Симфонию гудков” Арсения Авраамова с пушечными и пистолетными выстрелами, заводскими гудками, свистом пара, шумом самолетов и другими “машинными” звуками – АК).
Такое огромное количество инструментов требует значительных экономических затрат. Это так же, как, например Восьмую симфонию Малера играют крайне редко – она требует огромного состава исполнителей и может осуществляться лишь как специальная разовая акция.
Пафос искусства того времени состоял в открытии его широким слоям публики, широким массам. Композиторы считали, что нужно писать для всех, для пяти, десяти тысяч человек, для огромного количества участников.
Тогда, наверное, это было актуальным. Сейчас найти экономическую составляющую для исполнения таких масштабных сочинений очень непросто.
Другая причина относительной неизвестности этой музыки состоит в том, что тогдашние премьеры такого рода сочинений в молодой Советской России за ее пределами были практически никому неизвестны. А добиться признания спустя 50-60-70 лет намного труднее, чем сразу после премьеры.
Есть огромный пласт замечательных советских композиторов – Мясковский, Шебалин, Шапорин – которые, к сожалению, очень редко исполняются на Западе.
Я пытаюсь в своих программах в Осло или в Ливерпуле каким-то образом пропагандировать композиторов этой эпохи, но это непросто.
— Перейдем к вам и вашей карьере. Вы пришли к симфоническому дирижированию из хорового. Насколько естественен такой путь? Такое случается ведь не так уж часто.
— Ну, есть примеры: Дмитрий Китаенко, Андрей Борейко тоже пришли из хорового дирижирования. Разница в том, что в хоре работаешь всего лишь с одним инструментом – голосом. В оркестре таких инструментов множество, каждый имеет свое звукоизвлечение, свои аспекты, и необходимо знать и использовать все их особенности.
Это, конечно, более широкая профессия и более международная. Но я очень благодарен своему прошлому и своему образованию, особенно Хоровому училищу, Капелле в Санкт-Петербурге, Ленинграде. На мой взгляд, советское образование было на тот момент если не самым лучшим в мире, то одним из лучших.
— О советском образовании. Вы ведь после Капеллы поступили в Санкт-Петербургскую консерваторию, вы ученик классической ленинградско-петербургской дирижерской школы и успели поучиться еще и у ее патриарха Ильи Мусина. В чем секрет этой школы?
— Там было два секрета. Первый – в огромной селективности. Когда я поступал в консерваторию на симфонический факультет, на три всего места было 42 претендента, которые в свою очередь, были отобраны из свыше 200 заявок. Поэтому те двое-трое, кто попадал, уже к тому времени были на вершине селекции.
А во-вторых, и это важно при любом образовании, мы имели возможность каждую неделю выйти к живому оркестру. Хотя бы час в неделю, а я еще немного хитрил, и мне удавалось и два-три часа в неделю репетировать, дирижировать с реальным оркестром, с реальными людьми.
Ничто не может заменить этого опыта. Ведь первое, что шокирует любого встающего на подиум молодого дирижера, – это 50-60 пар глаз, которые смотрят на тебя. Большинство из них в два раза старше тебя. И ты должен их убедить в том, что твое видение музыки, твоя концепция правильные, что здесь и сейчас они должны быть именно такими. Ведь все эти люди работают в консерваторском оркестре годами, а то и десятилетиями, и перед ними прошли твои к тому времени уже великие предшественники.
Ну и кроме того, огромное количество дисциплин вокруг самого дирижирования: музыкальная литература, философия, сольфеджио, гармония, теория. Все то широкое образование, которое предоставляла советская система, – я ему очень благодарен.
— Ливерпульский симфонический оркестр вы возглавили очень рано – вам не было еще и 30. Понятно, что школа была прекрасная, но вы попали в другую страну, вас никто не знал. Насколько это было трудно?
— Ментальность, конечно, очень сильно отличается. Я учился уважению к каждому музыканту, к каждому человеку в офисе, уважению к музыке и к порядку.
В России главный дирижер определяет не только музыкальную политику, но и всю жизнь оркестра. Его власть если не неограниченная, то близка к неограниченной. Все решения могут приниматься в любой момент.
На Западе музыкальные решения – да, но в том, что касается решений административных, политических, они принимаются коллективом. И эта необходимость прислушиваться к мнению остальных, уважать его, не считать, что единственная правда – это та, что существует у тебя в голове, – этому пришлось учиться.
Есть и позитивные моменты. Никогда не встает вопрос о том, что у меня на репетиции должна быть партитура, она всегда ждет тебя на подиуме, в то время как в России ты сам должен об этом заботиться. У меня никогда не болит голова о том, что кто-то вдруг опоздает, потому что накануне он отмечал что-нибудь – такое в принципе невозможно. Подобного рода административными проблемами занимаются другие люди.
Связано это еще и с тем, что в России практически в любом оркестре позиция главного дирижера в принципе пожизненная. На Западе же это контракт, который заключается на определенный срок – два, три, четыре года. Отсюда и необходимость постоянно подтверждать свой контракт, постоянно развиваться.
И еще позитивность мышления. При работе с оркестром, например, предпочтительнее говорить о том, что нужно сделать, а не о том, чего делать не нужно. В России чаще наоборот, на первый план выходит именно негативная сторона: “не делайте этого”, вместо “а давайте сделаем так”.
— Теперь вы возглавляете не только Ливерпульский оркестр, но и оркестр Осло, с которым, собственно, и выступаете на Proms. Тем не менее, Ливерпуль по-прежнему остается для вас, наверное, главным городом. Что для вас Ливерпуль, что для вас Англия?
— Да, футбол и “Битлз” (смеется).
— Да, я знаю, что вы болельщик “Ливерпуля”…
— Ну, поскольку я родился в Петербурге, то в первую очередь болею, конечно, за “Зенит”, но из ливерпульских команд я больше, наверное, на стороне “красных” (красный – цвет “Ливерпуля” в отличие от синего – цвета другой ливерпульской команды “Эвертон” – АК).
Ливерпуль – конечно, удивительный город, не похожий на Англию. Он всю жизнь пытался дистанцироваться от Англии, подчеркивал свою связь с Америкой, Ирландией, говорил о том, что Мерсисайд (графство, включающее в себя Ливерпуль и близлежащие населенные пункты по обеим сторонам устья реки Мерси – АК) – это не Англия.
Очень креативный город, с огромным количеством музыки, в пятницу-субботу практически в каждом пабе звучит живая музыка. Нередко в родной город возвращаются и ставшие звездами вышедшие отсюда группы.
Креативность мышления – она и позитив, и негатив. Так же креативно ищут, как бы что стянуть и как можно устроиться в жизни, не работая. Но есть та общность, что роднит его с Петербургом и, наверное, с русской ментальностью.
В Ливерпуле больше, как мне кажется, чем в остальной Англии, люди готовы помогать друг другу. Город страдал довольно много, особенно в последние 50 лет, после развала портовой индустрии и после того, как Маргарет Тэтчер невзлюбила его по разным причинам.
Люди жили с серьезными экономическими проблемами, и поэтому они привыкли друг другу всегда помогать, привыкли давать в долг, жить как добрые соседи, нежели просто как соседи, которые не хотят видеть друг друга.
И это отличает его от многих других мест в Англии, на мой взгляд. За те 12 лет, что я там, город во многом преобразился. Особенно центральная его часть, особенно, когда он был объявлен культурной столицей Европы [2008 год].
Люди стремятся улучшать свой город, и это очень важно. Многое еще нужно сделать, особенно по окраинам, но город идет вверх, и всегда приятно находиться в том месте, которое совершенствуется.
— Ну и последний вопрос, почти риторический, но все же я вам его задам. Вы человек еще совсем молодой, и изрядную часть своей взрослой профессиональной жизни провели за пределами России. Считаете ли вы себя по-прежнему русским музыкантом?
— Наверное… Очень сложно сказать, кем ты себя считаешь… Я с удовольствием и довольно часто приезжаю играть в Россию, и в Москву, и в Петербург, заезжаю и в другие города. На мой взгляд, это мой долг – возвращаться домой и отдавать стране то, что она вложила в меня для моего образования и становления.
Александр Кан, bbc.com