Мы везде ходили втроем — Шурик, Ленчик и я. На гармонию и в рюмочную, играть песни Летова в «кишку» на Манежку и выручать нашего товарища Воробья из рулетки на Арбате.
Из-за наших плеч торчали смычки, наши руки привычно душили теплые горлышки «Балтики».
Мы пообещали друг другу: если поступим в консерваторию — побреем друг друга налысо. Ленчик получил десятку по спец, я — 9,6, а Шурик — 8,9.
На коллоквиуме обычно никого не валили. Был только один случай, когда контрабасист засыпался на коллоквиуме. Он произошел с Воробьем.
Профессор Раков спросил его:
«Вы поступаете в консерваторию имени Чайковского. Назовите, пожалуйста, его балеты?»
Воробей в замешательстве. Его педагог — Михал Николаич — с заднего ряда строит рожи: делает вид, что красится и смотрит в зеркальце, ложится щекой на парту, закрыв глаза. Воробей соображает:
— Спящая красавица!
— Правильно! А еще?
Михал Николаич заламывает шею, складывает пухлые ладони в крылья и в прекрасной агонии бьет ими по глади стола, изображая Надежду Павлову.
— Лебединое… озеро? — неуверенно говорит Воробей.
— Еще!
Как ни старался Воробей показать, что вот-вот выхаркнет застрявшее название, пауза стала невыносимой — Михал Николаич встал со своего места и раздраженно закричал:
— Ну ты в детстве сказки-то читал?
Комиссия повернула головы. Даже профессор Гаврыш выглянул из-за «Спорт-экспресса».
Воробей обнадеженно кивнул. Михал Николаич вдруг ласково улыбнулся:
— Про деревянного человечка?
— Буратино! — выпалил Воробей.
Нас такими сложными вопросами не мучили. Всем поставили пятерки.
Дальше была гармония. Я тогда носил пиджак и галстук, а ботинки у меня были строительные, с металлическими обносками, которые я начистил пастой ГОИ. На лацкане моего пиджака висел крупный значок: красный флаг с золотой головой Ильича и надписью «ХХVII съезд КПСС».
Комиссия свирепствовала. Из кабинета показывались бледные абитуриенты, молча показывали три пальца и уползали в сортир курить. Пришла моя очередь. Вошел, поздоровался и остановился посередине класса — комиссия меня внимательно разглядывала.
— Скажите, вы коммунист? — спросил меня седой теоретик, по-вороньи вытягивая вперед клюв и глаз. Женщина в сером свитере, с серым лицом и серыми кудрями перестала писать и сердито положила на стол ручку.
Определить их убеждения на первый взгляд было очень трудно. Я представил себе женщину в сером свитере на сером фоне гостиницы «Москва», она выкрикивала: «Гай-дар! Гай-дар!». «Не может быть!» — подумал я и сознался:
— Да!
Комиссия слегка шатнулась.
— А в какой партии вы состоите? — протяжно осведомился глаз и клюв, почти касаясь щекой стола.
Тут я повернулся в своем воображении к музею Ленина и приблизился к его крыльцу. Слева у стены стоял продавец газет: «Есть “Майн Ка-а-ампф”…», — тихонько пропел он.
— Молодежное крыло Российской рабоче-крестьянской коммунистической партии Советского Союза! — с восторгом доложил я.
Женщина в сером свитере с удовлетворением закивала головой и опять стала сердито писать на официальных бланках. Комиссия со скрытым удовольствием выдохнула, седой теоретик даже заулыбался:
— Ну что же, молодой человек… или лучше сказать — товарищ… тяните билет! — он с некоторой удалью подсел к фортепиано и сыграл последовательность аккордов.
— Тоническое трезвучие, тонический секстаккорд…
— Достаточно! Прекрасно, молодой человек. Или лучше сказать — товарищ.
На гармонии и русском я обошел Ленчика. Шурик уверенно сохранил третье место. Мы купили бутылку вермута Salvatore, что в переводе означает «спаситель», свежее лезвие, мыльный крем для бритья и поднялись в большую уборную в Малом зале.
Сначала мы побрили Шурика. Ленчик сказал, что сам он как-то не готов. Тогда Шурик стал брить меня.
В сортир вошел профессор К., крупный композитор, он жевал резинку и был похож на Карлсона для взрослых. Круглый, с рыжими кудрями, но без пропеллера и в костюме. Профессор К. шумно и обильно помочился, при этом издав несколько нот на засурдиненном тромбоне. Затем он подошел к нам и дружелюбно подмигнул:
— Знаете ребята, как говорил Дмитрий Дмитриевич Шостакович? Поссать и не перднуть — все равно что выпить и не закусить! — он открыл кран и стал хорошенько мыть руки.
Ленчик бриться так и не стал, сославшись на неправильную форму черепа. Мы еще потусовались и разошлись на углу у «Кинотеатра повторного фильма»: Шурик с Ленчиком на «Арбатскую», а я пошел прямо до «Баррикадной».
Когда я спускался вниз на эскалаторе, заметил, что навстречу, то есть наверх, едет самая красивая девушка, которую я только видел в своей жизни. С мамой. Было понятно, что это мама и дочка. Эскалаторы были совсем пустые, и я смотрел им вслед и думал, не перепрыгнуть ли через балюстраду? Или побежать против движения? Или быстро спуститься, а потом сразу наверх? А потом вспомнил, что я совершенно лысый. И поплелся домой.
Кафедра контрабаса располагалась в обветшалом двухэтажном доме на задах консерватории. В извилинах бывшей коммунальной квартиры почти круглосуточно копошились контрабасисты и сочувствующие. Полы были истыканы шпилями, а подоконники изъязвлены бычками.
В продавленных диванах сохранялся тираж книги профессора Ракова «История контрабасового искусства». Он постепенно, десятилетиями таял по чуть-чуть, как арктические льды. Что-то профессор Раков уносил в консерваторский киоск и в магазин «Ноты» напротив Театра Маяковского на продажу. А что-то расходовалось в уборной.
Однажды утром оттуда раздался вопль:
«Вандалы! Мы таких на фронте к стенке ставили!»
От возмущения профессор Раков с треском выкатился из уборной, сорвав шпингалет. Он бегал по всем комнатам, потрясая половиной своей книги, и обещал каждому, кто встречался на его пути, устроить экзамен по использованной части.
Надо сказать, книга эта очень полезная и интересная. Именно из лекций по раковедению, как мы в шутку называли курс Ракова, я узнал о венском басе.
В очень короткий период времени, в конце XVIII века, в Австрии и Германии был распространен этот странный инструмент, на котором было принято исполнять виртуозные соло. Один из таких контрабасистов-солистов, Йозеф Кемпфер, даже приезжал с концертами в Москву и Петербург в 1782 году.
Он был военным, венгерским уланом. Служба ему опротивела, и он решил сделать себе карьеру виртуоза. Для этого он выбрал самый нелепый инструмент, чтобы скорее научиться удивлять публику. И через три года занятий с придворным контрабасистом Пишельбергером уже стал с огромным успехом выступать на публике.
Гайдн, услышав его игру, написал для него концерт. Именно его Кемпфер играл в России. Оригинальный манускрипт этого сочинения сгорел вместе с поместьем Эстерхази. Но мы все еще не оставляем надежды найти эти ноты в Петербурге, когда падет запрет на изыскания в библиотеке Мариинского театра.
Оказывается, спустя полтора десятилетия после гастролей Кемпфера в России его все еще не переставали ежегодно приглашать на службу в императорские театры. И он таки согласился и провел остаток жизни в Петербурге. Если бы не лекции и не книги профессора Ракова, которому на днях исполнилось 90 лет, я бы никогда не взялся за венский бас.
Мы выпивали с моими товарищами весело, часто и помногу. Шурику это повредило. Он не мог остановиться. Его отчислили из консерватории. Родители отправили Шурика лечиться, а потом отец взял его к себе в магазин учетчиком. Магазин торговал пивом.
Однажды рано утром мне позвонил Воробей.
— Грин. Короче, Шурик умер.
Выглядело так, что он простудился. Он сморкался, ходил на работу. Потом поднялась температура, он пил жаропонижающие. Остался дома полежать. Когда вечером отец заглянул к нему в комнату, Шурик уже был без сознания. Его повезли в больницу, но он так и не очнулся. Менингит.
Мы долго ехали от «Семеновской» на маршрутке. Возле морга толклись кучками люди. Мы нашли свою кучку и стали ждать. Наступил назначенный час, а двери все не открывали. Мы с Воробьем пошли узнать, в чем дело. Выглянул санитар с сигареткой во рту:
— Граждане родственники, десять минуточек — щас укладочку сделаем, и можно заходить! — сказал он доброжелательно и подмигнул.
Мы отошли за угол с Воробьем и стали неуемно, долго смеяться, обнявшись. «Укладочка».
Шурик лежал такой молоденький, с усиками, как будто даже никогда не брился.
Григорий Кротенко, “Сноб“