
Вторая часть беседы Смёна Скигина и Ярослава Тимофеева. Первую часть можно прочитать здесь.
«Главный редактор»
– В каком году ты возглавил «Музыкальную академию»?
– В конце 2018-го.
– Сколько у тебя сотрудников?
– Семеро их.
– Ты диктатор или сторонник демократических обсуждений на редколлегии? Часто пользуешься правом решающего голоса?
– Я бархатный диктатор. Пользуюсь правом решающего голоса очень часто, при этом убеждаю себя в том, что я абсолютный демократ и выступаю за горизонтальные отношения.
На самом деле у нас в редакции у каждого сотрудника есть полноценное право голоса, сотрудник может мне написать, что я не прав, и коллеги не стесняются говорить прямо, что они думают о моей работе. Но решение потом все равно принимаю я.
– Я знаю, что ты — главный редактор, читающий все присылаемые работы. Помнишь, у Цветаевой: «Откуда такая нежность?» Не жалко времени?
– Беда в том, что читать статьи нужно не один раз, а несколько, на разных этапах подготовки к печати. Как раз сегодня я задумался, а не жалко ли мне времени? У меня еще нет ответа на этот вопрос.
Кажется, есть два пути: либо снимать с себя полномочия и передавать их человеку с более размеренным темпом жизни, либо продолжать и ни о чем не жалеть. Пока я выбираю второй вариант.
– Журнал «Музыкальная академия» я впервые взял в руки летом 2021 года, и с тех пор на мой письменный стол попали в общей сложности десять выпусков. За эти годы (по моему ощущению) журнал стал аттрактивней, пестрее, веселей, публицистичней. Вроде бы, «откровений» типа «Динамические особенности погребальных песнопений верхней Нижневартовщины» стало меньше. Что это — веяние времени или почерк главного редактора?
– «Музыкальная академия» («Советская музыка») — журнал в нынешних условиях удивительный. Существуют толстые научные периодические издания, которые должны быть дистиллированными, сухими, с огромным количеством бюрократии внутри. Научная бюрократия растет гораздо быстрее любой другой. В эти журналы не допускаются никакие эссе, интервью, субъективные высказывания. И есть журналы для людей, вроде «Музыкальной жизни», где, напротив, невозможны по-настоящему научные статьи: с библиографическим аппаратом, со сносками, превышающими объем основного текста, и так далее.
А наш журнал с самого начала, с 1933 года (это старейший журнал о музыке на русском языке, существующий до сих пор), был «кентавром». Там публиковались научные статьи, но рядом с ними шли какие-нибудь высказывания Дмитрия Борисовича Кабалевского или даже Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, вполне себе полемические, написанные в свободной форме.
Аналогов этому тяни-толкаю или двуглавому орлу в нашей среде я не знаю. Моя задача — сохранить мерцающую идентичность журнала, не давая ему замкнуться в сфере герметичной науки. Но, наверное, и веяние времени тут есть, потому что много прекрасных ученых уходит, и большинство из них — очень пожилые люди старой закваски. А у молодежи, которая приходит сегодня в мир музыковедения, мозг в целом устроен полегче. Она более склонна к шутливости в текстах, к каким-то ярким темам вроде «Эстетики крика в позднем творчестве группы “Metallica”».
Подобные темы, вроде бы неакадемичные, сегодня занимают большую нишу и поэтому появляются и в нашем журнале. Мы почти не заказываем тексты, у нас нет штата авторов, мы принимаем то, что нам присылается, — или отклоняем. Так что подборка статей отражает реальную картину происходящего в науке.
– Тогда другой вопрос: и та статья про Верхний Нижневартовск, которую я нафантазировал, и те звуковые исследования, которые ты назвал, — эти статьи печатаются для внутреннего пользования или для наружного применения?
– Вообще наука в значительной степени должна опираться на собственные цели и задачи. Когда наука становится прикладной, в строгих вычислениях почему-то появляются мягкие изгибы в нужную сторону. Скажем, табачная компания заказывает научному институту исследование полезности никотина, и вдруг оказывается, что никотин — это самое полезное, что придумало человечество, и все срочно должны начать курить.
Чтобы не было таких легких изгибов, я держу в уме установку на самоценность науки. Если талантливый ученый решил написать про погребальные обряды Нижневартовского района, значит, так надо. Кто это прочитает — второй вопрос. Может быть, сейчас — никто, а через двадцать лет, когда в Нижневартовском районе обнаружат наскальные росписи и туда поедут туристы со всего мира, эта статья станет самой популярной в истории журнала.
– «Музыкальная академия» — ваковский журнал. Что такое ВАК? Звучит угрожающе, как ВЧК или ГПУ…
– Это высшая аттестационная комиссия, так что да — расшифровка тоже звучит серьезно, почти как высшая мера наказания.
– Сколько существует ваковских журналов в России?
– Три тысячи двести девять.
– Своим решением принять статью в печать ты подтверждаешь научный потенциал автора и даешь зеленый свет на его следование к заветной кандидатской цели?
– Иногда и к докторской.
– Раз ты так сильно влияешь на судьбы, скажи: ты великодушен или строг?
– Стремлюсь к золотой середине. Сотрудники часто говорят, что я слишком великодушен. Они говорят так, потому что мучаются со статьями, написанными на неподобающем уровне.
Почему я заставляю их доводить такие статьи до ума? Потому что, на мой взгляд, у автора есть потенциал, потому что автору надо помочь, потому что мне кажется, что у автора большое будущее. Наш журнал — не просто журнал, а еще и учебное заведение. Об этом говорят сами авторы: пройдя через горнило нашей редакции, они узнают много нового, они учатся, и потом, обращаясь в другие журналы со следующими статьями, спасают редакторов этих изданий от большого количества усилий, предпринятых нами.
Без ложной скромности за редакторов могу сказать, что они порой пишут статьи наравне с авторами. С другой стороны, есть авторы, которые считают, что я слишком строг, что я отклонил их статью несправедливо, — это неизбежно, так будет всегда, главный редактор наживает себе врагов по умолчанию. Я не хочу пропускать тексты, которые кажутся мне халтурой или просто недостаточно талантливыми исследованиями, без которых можно прожить, — но хочу дать шанс людям талантливым, даже если они пока совершают немыслимое количество ошибок.
– Представляю, сколько «ненапечатанных» затаили на тебя обиду!
– Иногда они ее вовсе не таят.
– Давай пофантазируем: ты получил высоконаучную работу «О влиянии колебаний гравитации колец Сатурна на интерпретации „Кольца“ Вагнера в первой четверти XXI века». Что будешь делать? Займешься астрофизикой? Такое не «отфутболишь» — известно, как плохи дела в Байройте…
– К счастью, есть институт рецензирования. Мы в обязательном порядке отправляем научные статьи рецензентам на анонимной основе: ни автор не знает рецензента, ни рецензент не знает автора. Это позволяет мне как-то разбираться со статьями по астрофизике.
– Лекторство вынудило тебя говорить на «человеческом» языке. А «по-умному» ты не забыл?
– Никогда особо не умел. Если вы прочтете мои научные статьи, вы обнаружите в них такой же незамысловатый язык, как и в моих лекциях.
– Препарированная под метроном буква «А» — символ журнала. Он существует уже давно? Удивительный выбор: к искусству метроном имеет примерно такое же отношение, как канифоль или настроечный ключ.
– Но логотип ведь — не описание бренда, а в первую очередь образ. Этот логотип я выбрал из нескольких предложенных дизайнерами вариантов в 2018 году и доработал по своему вкусу с ними же. Метроном мы интерпретируем как аппарат, который помогает музыканту идти в ногу со временем. Для профессионального журнала это хорошая и очевидная установка.
– Все понятно. Тогда переходим к следующей главе о музыковедении, которую я назвал
«Кому нужен этот кот Васька?»

— Скажи, пожалуйста, входит ли в круг задач музыковедения «подглядывать» за композитором, рыться в его грязном белье (агрессивность Баха, сексуальная жизнь Чайковского, любовный треугольник Брамса, Шумана и Клары и так далее)?
– Входит, если это служит целям проникновения в замысел произведения или в устройство творческой личности.
– Композитор записал на нотной бумаге ряд закорючек (ноты, паузы и тому подобное). Это уже музыкальное произведение или оно еще не родилось?
– Музыкальное произведение. Дело в том, что нотная письменность, изобретенная в европейской традиции, стала самостоятельным языком — языком общения между композитором и человеком, умеющим читать ноты. Мы знаем, что талантливые музыканты могут, глядя в партитуру, услышать полноценное звучание внутри головы, а значит, музыкальное произведение уже существует.
Музыка вообще живет только внутри нашей головы. Снаружи есть механические колебания среды, музыкой они становятся в человеческом мозгу. Когда человеческий мозг воспроизводит ноктюрн Шопена по нотам без реального звучания, музыка «звучит».
– Описание эфемерного и неконкретного в музыке — задача музыковеда или, скорее, литератора?
– В вопросе заключен не то что подвох, но скепсис: само слово «эфемерное» предполагает зыбкость или отсутствие явления в реальности. Если кто бы то ни было напишет: «Волнующие взвизгивания скрипок кокетливо перемигиваются с суровыми пиццикато контрабасов», это будет «эфемерное» описание, которое может сделать и литератор, и плохой музыковед, и кто угодно еще. Дело настоящего музыковедения — докопаться до замысла, до идей, заложенных в произведении, но не выраженных в закорючках.
Музыка вообще эфемерна, она звучит и улетает, и ничего не остается, но почему-то на людей она действует сильно. И эта тайна воздействия не в самих закорючках заключена, а в том, что возникает между ними. Малер говорил: «Главное не написано в нотах».
– А воспринимать музыку — эмоциональная или рациональная задача?
– Для меня они неразделимы. Испытывая сильную эмоцию, я сразу начинаю ее анализировать — интеллект сам собой подключается и делает свои выводы, что не мешает эмоции раскрываться, иногда даже помогает. А когда в голову приходит идея, я испытываю восторг. Эмоция и интеллект все время действуют сообща, и музыка, по крайней мере европейская академическая, прекрасна тем, что в ней есть оба «этажа».
Фуги Баха можно слушать, ничего не зная ни про «агрессивность» автора, ни про устройство фуги, и испытывать эмоции. А можно знать — и за счет этого анализировать и понимать музыку гораздо глубже. Однажды в детстве я спросил у своей учительницы, какой должна быть музыка — эмоциональной или интеллектуальной. Меня страшно мучил этот вопрос. Учительница ответила: «Музыка должна быть музыкальной, больше она ничего не должна».
– Ты сам стал Ярославом Тимофеевым или тебя сформировали учителя? Говоря иначе, музыковедами становятся или рождаются?
– Вопросы крови, как известно, самые сложные. Я всю жизнь размышляю о том, откуда что берется, — и во мне, и в других. Начинал я учиться музыковедению не по своей инициативе: меня отправила мама. Она хотела, чтобы я попал в класс к сильному педагогу, который набирал курс раз в четыре года. Специально для этого я сдал экстерном школьные экзамены, сэкономив время на девятом классе.
Мама планировала, что я буду осваивать музыковедение для багажа, для опыта, становясь при этом профессиональным пианистом. Она не подозревала, что музыковедение затянет меня с головой. Это случилось благодаря удивительной среде, которая сложилась в нашем классе в Новгородском колледже. Уровень был высокий, так что я ощущал себя не гадким, но все же утенком — в меру слабым музыковедом, который, если очень повезет, сможет с трудом, в конце списка абитуриентов проникнуть в Московскую консерваторию. Я был крайне удивлен, когда оказался в начале списка.
Сейчас из всего новгородского курса (нас было семеро козлят) я, кажется, единственный, кто остался в профессии. Значит нельзя сказать, что учителя формируют нас полностью, — они ведь наравне со мной делали и других шестерых ребят. Конечно, тут есть и генетический вклад родителей, воспитательный вклад мамы. И что-то личное.
– Почему Стравинский?

– Помню, как, учась в консерватории на третьем курсе, выбирал тему дипломного исследования. Я лег на спину на своей скромной постели в комнате общежития и посмотрел в потолок. На потолке появились имена композиторов и названия музыковедческих тем, исследовательских дискурсов. Предвосхищая визуальные эффекты из британского сериала «Шерлок», они перемещались влево, вправо, я их смахивал туда-сюда, выбирал, как в супермаркете.
Когда пришла очередь Стравинского, остановился. Я уже знал тогда, что Стравинский очень умен: возможно, интеллектуально он самый интересный из всех композиторов, которые отливали свои мысли в литературные формы. Я помнил, что Стравинский разнообразен и изменчив, помнил, что он сумел построить жизненный путь в 88 лет крайне удачным образом, постоянно продолжая открывать новое и оставаясь гармоничным человеком. Тогда я понял, что Стравинский — композитор, с которым мне точно не будет скучно, который сможет меня многому научить, не только впрямую, но и от противного, через мой внутренний спор с ним.
Думаю, что Стравинский в большинстве своих сочинений — не гениальный визионер, «посланник богов», как Моцарт, например. У Стравинского в музыке слышно много работы над собой, технологичности, много земного. В ней слышно, как нормальный живой человек трудился в поту. Трудился, не улавливая из каких-то эманаций гениальные мелодии, а корпя, выстраивая их по одной ноте. Я понимал, что смогу чему-то у него научиться — в доступной мне степени, конечно. Поэтому выбрал Стравинского в качестве наставника, старшего товарища, с которым смогу пройти долгий путь и не разочаруюсь.
– У тебя был уже в то время смартфон?
– Да.
– А ты не догадался потолок сфотографировать?
– Герой Бенедикта Камбербэтча сейчас фыркнул бы и сказал: «Ну разумеется. Снимок сохранен в чертогах разума». В моей каморке он тоже хранится.
– Мое доверие к музыковедению во многом подорвано его широкомасштабной «проституцией» в эпоху СССР.
– Это большая боль и беда. Когда я учился, приходилось по крохам доставать из советских книг реальную информацию, сканируя тонны ненужных или даже отвратительных выражений, написанных по необходимости. Я ужасно сочувствую коллегам, которые вынуждены были этим заниматься.
– Искусствоведение сродни полифонии, оно словно бесконечный канон, в котором тема мусолится до изнеможения. Ты знаешь, что исследовательских работ о «Слове о полку Игореве» в два раза больше, чем слов в самóм произведении?!
– Не знал, но охотно верю.
– Если пролистать начала музыковедческих работ, окажется, что все композиторы — выдающиеся. Что это — святая наивность или попросту клише? Может ли публикация начинаться фразой: «Хандошкин (Будашкин) — плохой композитор»?
– Конечно, это штамп. Штампов в музыковедческой литературе полно. В советских учебниках для детских музыкальных школ было принято начинать биографию композитора с фраз вроде «Маленький Иоганн Себастьян очень любил переписывать нотки» или «Маленький Фредерик все время подбегал к инструменту, когда мама отворачивалась». Когда курс доходил до Хачатуряна и очередная статья началась словами «Маленький Арам», становилось совсем неловко.
К слову, в консерваторском курсе истории музыки одним из первых упоминают композитора Адама де ла Аль, поэтому появилась шутка «от Адама до Арама».
Возвращаясь к вопросу: «выдающийся» пишут либо на автомате, либо чтобы подчеркнуть важность своей работы. Научных статей, начинающихся с определения «плохой композитор», я не встречал. Резко отрицательную характеристику нужно сразу доказывать, а к «выдающемуся» все привыкли. Куда он там выдается, в какую сторону — никого не интересует.
– Представим себе жуткий сценарий: музыковедения не было, нет и не будет. Отразилось бы это на музыке?
– Я уловил нотку наслаждения в словах «и не будет». Да, отразилось бы кардинальным образом. Дело в том, что музыковедение влияло на юные умы и уши всех, кто начинал изучать музыку, и особенно — композиторов. Основы европейского музыковедения были заложены в эпоху античности.
Согласно Боэцию, так называемый музикус, то есть человек, изучающий законы музыки, в иерархии стоит над композиторами, а композиторы располагаются над исполнителями. Почему? Потому что исполнители, как следует из самого слова, исполняют чужую волю; по Боэцию, они слуги на побегушках у композитора. Композиторы, в свою очередь, сочиняют не от балды, а по законам, которые для них написали музыковеды. Так было в благословенные позднеантичные времена.
В Новое время сами композиторы научились суммировать свои знания и передавать их ученикам не только в устной форме, но и через книги. Жан-Филипп Рамо и Иоганн Маттезон писали научные трактаты. Новоевропейское музыковедение родилось из уроков композиции, Tonsatz по-немецки, а в сегодняшнем понимании Tonsatz — это музыковедение. То есть музыковедение — школа, которую вольно или невольно проходили все профессиональные музыканты.
– К концу главы позволь мне спеть гимн музыковедению. Представим, что твое пророчество о смерти классической музыки из фильма «Детки, череп, инди-поп» стало явью. Музыки больше нет, но, гарантирую, музыковедение выживет, ибо:
1) нет смерти без некролога,
2) как врач-патологоанатом, кто-то должен сделать вскрытие,
3) на кладбище истории необходимо ухаживать за могилой и класть цветочки,
4) нужно организовывать мемориальные общества (на каждого композитора — по одному, а то и по несколько) и проводить ежегодные, ежемесячные и еженедельные чтения. Как видишь, музыковедение — вечно.
– Древнейшее музыкальное произведение, которое дошло до нас, называется «Эпитафия Сейкила». Эту песню древнегреческий гражданин Сейкил зафиксировал на каменной плите, которую соорудил на могиле своей жены. Получается, что письменная музыка родилась на могиле, а значит, «заупокойное» музыковедение просто вернет должок.
– Кстати, смерть классической музыки будет естественной или насильственной?
– Абсолютно естественной. Заголовок знаменитой книги Нормана Лебрехта «Кто убил классическую музыку?» представляется мне детективной уловкой в духе Агаты Кристи. В итоге должно выясниться, что убила она себя сама.
Это, конечно, тема целой лекции, но попробую изложить суть максимально кратко. Есть культуры, основанные на приоритете повтора. Таких культур — подавляющее большинство: скажем, обряды индейцев в идеале не должны меняться в веках, значит, и обрядовая музыка должна сохраняться. То же касается церковных песнопений и — в значительной мере — поп-культуры. Песенки, конечно, меняются: обычно они живут в хит-парадах два-три месяца и потом уступают дорогу новым песенкам. Но новые песенки как две капли воды похожи на старые. Это тоже стабильная музыкальная культура.
А вот классическая музыка — культура векторная, основанная на приоритете новизны. В ней ценность представляет индивидуальное самовыражение композитора. Более того, опус два должен отличаться от опуса один, иначе он просто не нужен.
Как известно, все живое на Земле обречено умереть. Камень вечен, ему ничто не угрожает, кроме, может быть, мощного извержения вулкана. А вот растение должно обязательно умереть, иначе оно не было бы живым. Классическая музыка похожа на живое растение или на человека, который тоже обязан вовремя освободить пространство для следующих поколений.
Сверимся со Священным Писанием: рай представлял собой стабильную, замкнутую систему, где каждый день похож на предыдущий и менять ничего не нужно. Потом наша прародительница откусила яблоко и тем самым проявила свою индивидуальность. Она впервые стала человеком в настоящем смысле слова, ибо человек, даже по Библии, обладает свободой воли, и в этом его ключевое отличие от животных.
Но, как мы знаем, в момент первого волевого действия Ева обрекла и себя, и своего единственного, и всех нас на вечные страдания. Пара была изгнана на грешную Землю, и запустился векторный процесс. Грехопадение обусловило будущий Апокалипсис, во время которого только праведники смогут вернуться в рай, а значит, необходимость конца света, необходимость смерти была заложена в тот самый момент первого проявления человека в человеке.
Примерно то же самое случилось с классической музыкой. Когда первый композитор сказал: я напишу не так, как мой учитель, я поменяю здесь фа на соль, и это будет мой вклад, — тогда он надкусил яблоко. Потом процесс индивидуализации уже было не остановить. И, как любой живой процесс, он должен был когда-нибудь завершиться.
– Следующая тема —
OQJAV

— Ты занимаешься этим делом, потому что, когда не станет классической музыки, надо будет чем-то кормиться?
– Кормиться я все-таки предпочитаю вкусной едой, а OQJAV занимаюсь для нематериальных удовольствий.
– Когда не будет классической музыки, страшное придет время! Из «прежних» при работе останутся лишь Гарретт и Мацуев, скрипку Страдивари можно будет купить за понюшку табака… Ужас!
– Мир сегодня, при всей своей глобализованности, вмещает множество культурных ниш. Наверняка есть общество исследователей новозеландских лягушек, клуб любителей антикварных швейных машинок, ассоциация коллекционеров этикеток от чайных пакетиков. Классическая музыка тоже никуда не денется, она будет продолжать занимать свою нишу. Но живым процессом глобального значения, скорее всего, уже не будет.
– Ну вот умрет классическая музыка. Сыграешь на колоколах на отпевании?
– Глагол «сыграть» к колокольному звону обычно не применяется.
– Ну я не могу сказать «настучишь».
– Если небеса будут так щедры ко мне, что я доживу до этого момента и еще смогу подниматься по лестнице, то обязательно, с удовольствием и со слезами на глазах отзвоню погребальный звон.
– К какому жанру относится деятельность OQJAV: к поп-искусству, массово-развлекательному, интеллектуально-элитарному? Как ты назовешь то, чем занимаешься?
– В группе OQJAV я наслаждаюсь тем, что действую по наитию: сочиняю и играю, в меру сил выключая в себе аналитика, не думая о жанрах. Получается музыка, основанная на простом наборе языковых средств, без особых изысков, а значит, вроде бы ориентированная на широкую аудиторию.
При этом мы позволяем себе любые вольности (например, пишем семь или семь с половиной тактов припева вместо восьми и ничего не даем взамен), и после каждой из таких вольностей от нас откалывается по миллиону слушателей, которые не понимают, что происходит и зачем над ними издеваются. В итоге наша музыка находит отклик, как говорится, в узком кругу неограниченных людей.
– Вообще понятие «массовое искусство» стало для интеллектуалов в известном смысле ругательством. Хотя искусство Шекспира в «Глобусе» на 3000 человек с большинством дешевых стоячих мест или искусство Баха в огромных церквях и соборах и бесплатным входом было самым что ни на есть общедоступным. То, что сегодня для нас — вершина интеллектуализма, родилось как культура для масс.
– Когда честные ученые пытаются отвечать на научно-популярные вопросы вроде этого (хотя где тут вопрос?), они постоянно приходят в итоге к одному и тому же ответу: и да, и нет. То есть, учитывая все детали, они вынуждены говорить что-то обтекаемое.
Мы должны признать, что даже шекспировский «Глобус» — это не массовое искусство в современном понимании, потому что речь не идет о стадионах и миллиардах онлайн-слушателей. Да, для двухсоттысячного Лондона той эпохи три тысячи фанатов умного театра — это много. Можно позавидовать. Но мы знаем, что в пьесах Шекспира помимо глубины и возвышенности есть много смачных выражений, шуток ниже пояса, — всего того, что действовало на неискушенную аудиторию.
Что касается Баха: на днях я присоединился к числу упомянутых вами людей, воспользовавшихся бесплатным входом в Томаскирхе, и увидел, что это церковь хоть и просторная, но неспособная вместить даже десятитысячную часть нынешних поклонников Баха. А Бах сегодня вроде бы считается представителем элитарного академического искусства.
В общем, все относительно. Но если добираться до сути вопроса, думаю, что высшие проявления искусства обладают способностью действовать на людей совершенно разного уровня подготовки и интеллектуального развития. Пример из другой оперы — фильм «Амадей» Милоша Формана, который я нежно люблю с детства. Он прост, но в нем есть красота, глубина и точность в подаче музыки. Это фильм, который может и зарабатывать миллиарды, и оставаться настоящим произведением искусства.
Мне кажется, что к Баху и к Шекспиру применимы такие категории. Это искусство и для всех, и не для всех, потому что оно поворачивается, как кристалл, разными гранями к разным людям.
– Как ты понял, готовясь к разговору, я сгруппировал вопросы по темам. Но некоторые остались «не у дел», так что назову этот блок
РАЗНОЕ

— В 1977 году вышел в свет золотой диск «Вояджера», составленный по заказу НАСА, представляющий собой компиляцию звуков, речи и музыки, названный «Звуки Земли» и отправленный в космос на борту космического корабля для знакомства обитателей Вселенной со звуками нашей планеты. На пластинку попали Бах, Бетховен, Чак Берри, Стравинский, грузинский хор и азербайджанский мугам. Будь твоя воля, что бы ты выбрал для музыкального представительства Земли?
– Будь моя воля, я бы не записывал золотой диск для «Вояджеров», потому что современные ученые исследовали множество планет, но пока не нашли ни одной, на которой могут существовать звуки. Возможно, звук, как и музыка, — прерогатива Земли. И поскольку любые наши органы возникают тогда, когда в этом есть необходимость во внешней среде, то, скорее всего, инопланетяне, когда найдут пластинку, ничего не смогут с ней поделать, ибо у них не будет ушей.
– Меня в данном случае интересуют не твои познания в астрономии, а символика музыкального искусства Земли.
– Я ответил так, потому что затея с «Вояджерами» представляется мне трогательно эгоистичной. В конечном счете она обращена не к инопланетянам, а к землянам. Для нас с вами, для того чтобы мы сегодня обсуждали это в интервью, уважаемые американские эксперты составили золотой фонд аудиозаписей. Они дали нам возможность посмотреть на человеческое наследие как бы со стороны.
Если бы я составлял золотой диск, то попытался бы впихнуть туда штук сто двадцать произведений классической музыки — и провел бы годы в терзаниях о том, как выбросить одно из них, которое никак бы не помещалось на пластинку. Выбирал бы между Третьей и Седьмой симфониями Малера, и в этот момент прилетели бы инопланетяне и сказали: «Ну, хорош! Мы уже без твоих золотых пластинок проанализировали и Седьмую, и Третью. Почему ты нас так недооцениваешь?»
– А если полетит русский космический корабль? Какую музыку отечественных композиторов возьмешь на борт?
– Начнем с Глинки: «Вальс-фантазию» точно, романс «Я помню чудное мгновенье», увертюру к «Руслану», целиком финал «Жизни за царя».
– А где «желудь» — «Камаринская»?
– Пусть дубы растут на Земле. Из Бородина обязательно возьму несколько любимых вещей, из Мусоргского вообще будет трудно что-то выбрать — так все хорошо. Что касается Чайковского, нужно две трети полного собрания сочинений отправлять. Дальше начнутся совсем большие проблемы, потому что Скрябина с Рахманиновым резать — это как по живому, Стравинского надо брать целиком, Прокофьева с Шостаковичем — хотя бы по семь симфоний. И потом, после Шнитке и Свиридова, нужно сказать: все, лавочка закрывается. Иначе ныне живущие композиторы будут обижаться и ссориться.
– … и жаловаться, как непринятые к публикации в твоем журнале музыковеды. Поехали дальше.
Есть пословица: «Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет». Какие у тебя перспективы?
– Перспектив умереть здоровеньким у меня пока достаточно, потому что человек, как известно, внезапно смертен. Особенно легко это сделать в нынешнем мире, расцвеченном ядерными угрозами. Если же мне повезет умереть нескоро, тогда, думаю, я смогу довести свой организм до достаточно болезненного состояния, чтобы не было обидно.
– По роду деятельности ты постоянно наблюдаешь исполнителей — в филармонии, в концертах. Существует ли русская ментальность в исполнительском искусстве?
– Думаю, да. Конечно, сегодня она, как и любая другая, теряет концентрацию в силу глобализации, но остатки есть. Это то, что принято называть открытой эмоциональностью, размахом, любовью к крайностям и предельным состояниям.
– А теперь — взгляд на Запад. Как ты относишься к такой «отрыжке» демократии, как девочки в хоре мальчиков?
– Мне нравится, когда термины подбираются точно и соответствуют означаемому. Если хор мальчиков называется хором мальчиков, то хотелось бы слышать в нем мальчиков. И дело вовсе не в том, что скрывают пошитые по стандарту костюмы. Важно, что тембр поющих мальчиков совершенно не такой, как у поющих девочек, это разные звучания. Если в селе не хватает мальчиков, надо просто переименовать хор и спокойно петь дальше.
– У тебя есть архив? Ты легко находишься дома то, что ищешь? Каждая книга на своем месте?
– Да. Я бы не назвал это архивом, у меня просто есть набор учебных тетрадей, все еще полезных для подготовки к концертам, и партитуры детско-юношеских сочинительских опытов, которые я храню в качестве гербария.
Книжки стоят в определенном порядке. Недавно я потратил часа четыре, чтобы расставить их заново, потому что книг постоянно становится больше, и шкафы уже пухнут, как им вообще это свойственно. Но однажды ко мне пришла в гости слушательница с одной-единственной целью: чтобы я показал ей рукопись Свиридова, найденную мной на помойке возле Дома композиторов.
Будучи уверен, что с архивом у меня все в порядке, я полез на нужную полку — и не обнаружил реликвию. Пока девушка 40 минут сидела, попивая чай, я 40 минут скакал вокруг нее по своей крошечной квартире в поисках рукописи. Так и не нашел, пришлось отправить девушку ни с чем.
Нашел я эту рукопись через полгода совершенно в другом месте. Подошел к девушке и говорю: «Вы знаете, так и так, я нашел рукопись Свиридова, ту самую, готов ее вам ее показать». Девушка ответила: «Что? Какая рукопись? Не помню». Это было очень мило.
– Хочу проверить тебя на современность: ты появляешься на концертной сцене небритым?
– Да. Разумеется, это тщательно выверенная небритость.
– Когда-то, когда еще не ходили небритыми, я сказал, что на первых стадиях роста борода диалектически смыкается с небритостью.
– Однажды я брал интервью у Родиона Константиновича Щедрина. Мне было чуть за двадцать, но щетина уже позволяла щеголять ровной небритостью. Родион Константинович, с которым у нас и до, и после были хорошие отношения, сказал: «Ну что это за мода! Как вы можете выходить на улицу небритыми? Я никогда себе этого не позволяю». Запомнилось, но вкуса моего не изменило.
– Чем приходится платить за успех?
– Разве что большей мерой осторожности, чем хотелось бы. Поскольку чувствуешь за собой некоторый «глаз».
– Ты мнительный человек? Верующий или, хотя бы, суеверный?
– На тему веры я никогда не отвечаю, это у меня стоп-вопрос. Что касается суеверий и мнительности — ответ «нет».
– Сколько концертов ты осиливаешь за год?
– В прошлом сезоне было больше ста пятидесяти, но меньше двухсот.
– На сколько вперед ты планируешь свою концертную деятельность?
– На год-полтора.
– Чем ты занимаешься в самолете?
– Сном.
– В чем ты себе отказываешь?
– В желании принимать ванну четыре раза в сутки.
– Когда ты станешь популярнее самых известных исполнителей?
– Надеюсь, что никогда. Это искренний ответ, потому что популярность всегда сопряжена с давлением. Мне бы не хотелось переходить в разряд тех людей, которые существенно ограничивают свою свободу из-за потери приватности.
– Ты читал «Жалобную книгу» Чехова? По сути дела, она — великое провидение чата в интернете… Тебя не бесят комментарии в сети?
– Читал. Нет, не бесят. Если вижу оголтелую ругань в свой адрес, меня это веселит, если же в комментариях справедливо подмечены мои слабые места, я испытываю эффект укола и прорабатываю эти места, пытаясь из слабых превратить их в сильные.
– А сам когда-нибудь вступал в интернетную полемику?
– Нет, никогда. Я давно для себя решил, что не буду реагировать ни на какие провокационные реплики в сети.
Когда у Льва Толстого спросили, о чем «Анна Каренина», он отреагировал в том духе, что ответом может быть только сам роман, с первого слова до последнего. Когда ты вышел на сцену и сделал свое дело, особенно с помощью слов, это значит, что ты все сказал. Комментировать постфактум, объяснять, что тебя не так поняли, — это уже от лукавого.
– Анекдот: встречаются два одессита. Один говорит: «Я работаю 25 часов день». — Но их всего 24! — А я встаю на час раньше!». Ты встаешь на час раньше или ложишься на час позже?
– Ложусь на шесть часов позже.
– То есть ты уже к тридцати часам приблизился. Неслабо! Если не в Москве, где бы ты мог жить?
– Почти везде. Человек, как и таракан, — высокоадаптивное существо. Несколько моих любимых точек на земном шаре, помимо Москвы, — это Великий Новгород, Венеция, Монтрё, Телецкое озеро.
– Ты себя чувствуешь москвичом или новгородцем?
– Сейчас будет любимый ответ: и то, и другое. Чувствую в себе новгородские особенности и даже лелею их. Но уже бóльшую часть жизни я прожил в Москве, и ритм этого города мне органичен.
Амбиции «понаехавших» — больная тема для коренных столичных жителей. На эту тему существует великое количество шуток, хороших и плохих. Поделюсь одной: «По-настоящему коренных москвичей всего двое: Юрий Долгорукий и его конь. Но если задуматься, ведь и они приезжие». Поэтому на статус москвича я не претендую.
– Если задуматься еще поглубже, все мы — гости на планете Земля. Умеешь ли ты не работать, ничего не делать, отдыхать, отключаться?
– Учусь, и это одна из самых важных школ в моей жизни.
– Поделись, как остановить круговерть в голове?
– Для нас, непросветленных, есть только один надежный способ: сон.
– Докторская диссертация в сравнении с кандидатской попросту дает лишнюю звезду на погонах?
– С социальной точки зрения — да. Другое дело, что многие ученые пишут и кандидатскую, и докторскую не ради звездочки и не ради прибавки к зарплате в три тысячи рублей, а ради своего внутреннего учителя, который говорит: «Ты должен».
– Когда ты сам этим займешься?
– Видимо, не раньше следующего затяжного локдауна.
– Пословица, фрагмент которой я взял в качестве названия нашей беседы, полностью звучит так: «Казак-донец и швец, и жнец, и на дуде игрец, и в хоре певец, и в бою молодец». Ты бываешь агрессивным?
– Да, если учитывать пассивную агрессию. Это то, над чем я работаю, поскольку вообще агрессия кажется мне совершенно ненужной опцией. Уверен, что человек, хоть он и животное, вполне может атрофировать этот «орган» и остаться полноценным человеком.
– Вот мы и подошли к финалу. Дорогой Слава, в моей литературной семье я – единственный ребенок: сестры по имени Краткость у меня нет, и мои вопросы, как и весь разговор, в лаконизме не упрекнешь. Мы начали, когда за окном было светло, теперь уже горят фонари. Я благодарю тебя за щедро подаренное время, спасибо!
– Когда вы сообщили, что зададите сто вопросов, я был совершенно уверен, что это шутка. Счастливы неведающие.
– Я благодарю тебя за твое неведение.
– Это не только самое длинное интервью в моей жизни, но и одно из самых интересных. Спасибо большое!
Беседовал Семён Скигин

