В Испании его родителей приговорили к смерти, а он стал русским дирижером.
Он уехал из России на пике своего успеха: гремела слава детского хора Гостелерадио, в самом расцвете был ансамбль песни и пляски имени В.С. Локтева. В музыкальном училище Гнесиных, где он преподавал, его до сих пор зовут Хосе Петрович.
Родившийся в СССР хоровой дирижер Хосе де Фелипе Арнаис вернулся в Испанию со слезами и пять лет не мог найти себе места. А потом создал несколько хоров, вписав русскую дирижерскую школу в историю и этой страны.
Зачем спустя столько лет он снова приехал в Россию, как в свое время попал в ЦМШ без экзаменов и выступал в клубе КГБ, что испанская королева сказала ему о Рахманинове и почему только мальчики, но не девочки разговаривают с ангелами, Хосе де Фелипе рассказал в интервью нашему корреспонденту.
— Ваших родителей приговорили в Испании к смерти еще до вашего рождения, правильно?
— Отца да, он был комиссаром дивизии, коммунистом. Выхода у него, кроме смерти, не было. И они бежали во всю прыть: отец через Страну басков во Францию, мать из Барселоны на пароходе. Семья встретилась в Москве, где я и родился в 40-м году.
Война, голод. Помню, как съел недельный запас хлеба, оставив без еды отца и мать. Чуть не умер от заворота кишок. Жили мы на улице Горького, дом 10, это была закрытая гостиница Коминтерна, там жили все иностранцы, а называлась она «Люкс». Потом нам дали квартиры, а гостиницу переименовали.
В «Люксе» у нас был сосед, знаменитый испанский скульптор. Как-то к нему в гости приехал Пикассо, и мы сидели вместе. А отец был хохмач, спросил: «Ну, слушай, как ты вот так кисточкой — раз, раз — и такие деньги!» Пикассо ему: «Ну-ка, дай мне тарелку!» Ему дали белую тарелку, он взял кисть — раз-два, все, одна минута, «Держи, — говорит, — десять тысяч долларов». Не знаю теперь, где та тарелка.
— А когда музыка в вашей жизни уже прочное место заняла?
— Мама рассказывала, что сначала я начал петь, а потом говорить. И правда — я пел все подряд. Что слышал по «матюгальнику» этому — все пел. Мама окончила консерваторию в Испании и хотела, чтобы я продолжал. Она определила меня в музыкальную школу на Пушкинской площади. Я пошел на скрипку, сказав, что пианино каждый день туда с собой таскать не буду. Она пыталась меня убедить, что в школе есть пианино, но я хотел играть только на своем.
— С детства несгибаемый человек.
— Да, точно. Вот я, например, в Москве первый исполнял произведение Томаса Луиса де Виктория, это композитор XVI века, потрясающий, монумент эпохи. Меня вызывали на ковер, потому что он пел в папской часовне в Риме. А я им доказывал, что имею право это исполнять. Если можно Баха, почему нельзя Виктория, он что, кривой?
Меня хотели закадрить в НКВД, и я три года отвязывался. А по своей биографии я был им очень нужен. К маме присылали людей, она тоже отказывала, хотя была коммунисткой до чертиков. Свободу любила. Тут же придется подчиниться, и это на всю жизнь.
— Если откажешься, можно тоже без свободы остаться.
— Конечно. Ты рискуешь. Но я рисковал меньше, чем русские. Я мог сказать: ой, я болтун, музыкант, не умею держать секреты. И меня в конце концов оставили в покое. И тогда Хосе понял, что у него железная воля.
— А это очень важно для музыканта: свобода, воля?
— Главное быть профессионалом. Хорошим специалистом, отлично подготовленным, тогда остальное все придет. Благодаря советской школе у меня это было и есть. Хотя вокруг очень много серости было. Чем она отличается от профессионала? Серость видит и слышит музыку, как учили. И дальше не идет. А для настоящего профессионала учеба — стартовая площадка. Он идет в глубину и часто при этом нарушает какие-то правила. Оказывается, то, что тебе говорили, не всегда так.
— А куда идет профессионал?
— Ну этого не объяснишь, это душа. Я, например, неверующий человек. О чем-то высшем думаю, но не о Боге. Считаю, кому-то одному тяжело за всеми уследить.
Но когда я дирижирую духовную музыку, я верующий. Глубоко верующий.
— Почему так?
— Есть вещи необъяснимые. Я откуда знаю. Даже одно и то же произведение я десять лет назад воспринимал по-одному, а сейчас по-другому. Я был в молодости сумасшедшим поклонником Листа, ты себе не представляешь! А сейчас нет. Почему? У него все-таки преобладал блеск, а не внутренняя глубина. А глубина появилась, когда он стал монахом. Когда абсолютно все в жизни перепробовал и решил, что хватит. Сейчас меня волнует хоровая музыка, я же псих на этом деле. А в мои 18 голова от Листа кружилась.
Испанчик, завтра родителей в школу
— Мне в детстве тоже казалось, что Лист сложнее и красивее Моцарта, чья музыка воспринималась как что-то очень простое и даже надоевшее.
— А я в московской консерватории ругался с теми, кто считал, что Моцарт пустой композитор. Было такое веяние. А Моцарт не от нашей реальной жизни. Его и да Винчи нам прислали. Как прислали, кто — не волнует. Прислали, и все. Он не писал музыку, она у него была. Он просто на лист переносил, и все, у него ни одной помарки нет. Да, в консерватории мы уже не дрались, а в ЦМШ дрались по-настоящему.
— Но не из-за Моцарта?
— Дрались, например, за нашего профессора Александра Сергеевича Степанова, дирижера Большого театра. Он вел общий хор ЦМШ, однажды плохо себя почувствовал, а старшие ученики стали смеяться. И мы, младшие, спускали их за это с лестницы по одному, с четвертого на первый этаж.
— Расскажите про своих первых учителей. Что важного они вам дали?
— Это прежде всего Степанов в ЦМШ, его боготворили все. Он вел меня как дирижер, он дал мне любовь к музыке. Для него музыка все, и для меня тоже. Меня просто не волнует ничего больше. Абсолютно. Может, футбол немножко.
Он дал уважение к людям, к женщине. Один раз мы портфелем ударили девочку, был дикий скандал, он нас выставил перед всеми и отчитал. С тех пор я никогда в жизни никого не тронул. Все понял с одного раза. Вообще, тогда все воспитание было с первого раза.
Помню, убегал от кого-то по ЦМШ, активный был, и врезался в живот Генриха Густавовича Нейгауза (советский пианист и педагог, народный артист РСФСР, воспитал Рихтера — прим. ред.), просто его не заметил. Он меня остановил, поставил к стенке: «Я сейчас войду в класс и буду два часа заниматься с учеником, а ты будешь стоять и думать, почему ты со мной таким образом поздоровался». Я говорю: «Так у меня же алгебра». «А меня это не волнует». И я стоял 2 часа. После этого я здоровался с учителями за 100 метров. Вот такие были уроки на всю жизнь, и ЦМШ для нас была школой не только музыки, но и жизни.
Валерий Пясецкий: “Музыкальное образование – гордость нашей страны”
— Как вы туда попали?
— Меня в ЦМШ приняли в середине года без экзаменов. Я учился в обычной школе и в музыкальной на скрипочке, куда меня мама определила. Пришла новая руководительница хора, старушечка такая. Она вела сольфеджио в ЦМШ. И вдруг говорит мне: «Испанчик, завтра родителей в школу». Я отвечаю: «Я же ничего не сделал, я же не успел!» Дома меня мать побила сразу, без выяснений. Потому что вызывали ее почти каждый день.
Они пришли с отцом, и старушечка им объяснила, что меня надо переводить в ЦМШ. Так меня за один день перевели. Я тут же сжег дневники обычной школы. У меня был дневник, а к нему пришита тетрадь, где писали, как я себя вел каждый день. Это было страшно читать, конечно.
— Такую реликвию сожгли!
— Ну, а чего мне. Значит, привели меня в ЦМШ, сразу посадили в класс, урок географии. Звонок, и я первый хочу вылететь из двери, отдыхать. И такая маленькая девочка идет спокойно к роялю (там в каждом классе инструмент) и начинает играть «Полет шмеля». В темпе! Думаю: мама родная, куда меня привели. Я ж тут помру! Я был совершенно ошарашен. Она сыграла «Полет шмеля» и пошла отдыхать.
Там был очень высокий уровень! Мы читали с листа на сольфеджио, ставя ноты вверх ногами. Потому что скучно было. А музыкальные диктанты я писал на спор с той преподавательницей, Тамарой Леоновной Шабадаш, которая меня привела. Кто из нас ошибался — приносил шоколадку. Вот такая была атмосфера.
— Выдержать ее каждый мог?
— Нет. Треть вылетала после 8-го класса. Кто оставался, попадал в консерваторию без проблем. Если хотели, конечно. ЦМШ — это мой дом, я приходил в 8 утра и уходил в 8 вечера. Каждый день.
Профессура была очень сильной, редкие люди. Александра Васильевича Свешникова я терпеть не мог, но он был Хозяин, мы его так и звали. При этом у нас не было разделения на профессуру и студентов, мы все были музыканты. Могли войти в класс к Ростроповичу, к Свешникову.
Нас водили на репетиции в Большой зал консерватории вместо математики. Мы играли в шахматы наверху, но все слушали, музыка-то ходила.
— Какой репетицией вы были заворожены?
— Была и до сих пор у меня любимая опера «Кармен». Там нет ни одной пустой ноты, а в операх их хватает. Гениальная! Или когда Бернстайн дирижировал 7-ю симфонию в 59-м году, я чуть не орал в зале. Он же топал, прямо вот так вот, это было гениально.
Бывало, что я даже плакал. Хотя сейчас чаще, даже когда смотрю что-то по телевизору. А иначе чего жить-то? Музыка — это волшебство. Я почему люблю хоровое искусство, это же природа! Это единственный природный инструмент, больше нет. Две связки — и все. Делай с ними, что хочешь. Можно заставить зал заплакать, засмеяться, уйти в жуткую тоску. И все это голосом.
Мальчик разговаривает с ангелами, а девочка нет
— Как вам с Виктором Поповым работалось в хоре Гостелерадио?
— Он тяжелый. Я не сахар, но он еще хуже. Гениальный хормейстер. Я у него научился профессии. И когда понял, что дальше учиться нечему, ушел в ансамбль имени Владимира Сергеевича Локтева.
— Знаменитый Сережа Парамонов на ваших глазах рос?
— Конечно. Я даже не помню, кто его нашел, я или Витя Попов. Мы случайно его обнаружили. Он уже в хоре пел, мы как-то стали просто тыкать по очереди: «спой!» и обалдели. Талант! А такой хилый болезненный мальчик. Я всегда очень за него боялся, потому что родители у него были алкоголиками. Один раз я отвозил его после концерта домой и всю ночь мы просидели за городом на станции, потому что за ним просто не пришли. Только к 6 утра мы увидели его родителей. Почему потом с ним так все вышло: потерял голос, пил… не просто ведь так, с ровного места.
— А разве не ломка голоса была причиной?
— Мы предупреждали, что так будет! Витька его устроил в училище, мы все сделали, чтобы он спокойно пережил это. Когда у меня голос сломался, я поплакал один день и все. И дальше пошел. А для многих — это конец.
И для Сережи Парамонова, и для Жени Таланова это стало трагедией. Ты поешь на октаву ниже, и все это менее интересно. Мальчишка наверху разговаривает с Богом. Напрямую. Девчонка — нет.
— Почему?
— Потому. У мальчиков есть головной голос, а есть грудной, у девочек только один — грудной. Она, вместе со своим голосом, двумя ногами на земле. А у мальчика голос летит в небеса. Даже если это одна и та же «ля».
Почему только мальчики пели в XVI веке? Потому что они с ангелами разговаривали.
— Что за несправедливость такая?
— А с чего вы взяли, что вы одинаковые-то? Понравилось, поверили в этот феминизм! Мальчик может в небеса петь 4 года, а девочка всю жизнь будет петь. С ангелами нельзя долго разговаривать. Это специальная стезя.
И не всегда в родителях дело. У скольких гениальных музыкантов были дикие родители, дикие! И одни дети вылезали, побеждали. А другие нет. Сережка Парамонов был слабым, хотя интуиция у него была гениальной. И «Беловежскую пущу» он не смог уже спеть, голос начал сдавать. Там он и сломался.
https://www.classicalmusicnews.ru/interview/vasiliy-ladyuk-iznachalno-vsem-chego-dostig-ya-obyazan-viktoru-sergeevichu-popovu/
— Когда родители к вам подходят, о чем спрашивают и что вы им отвечаете?
— Станет великим певцом или не станет? Это только Бог знает. Поэтому когда подходят родители и начинают вытягивать: «А мой сынок будет гениальным или нет?» Да пошли вы на фиг! Что я вам, Бог, что ли? Откуда я знаю! Как вырастут связки, насколько глубокая гортань будет, как это я могу определить? С самого первого дня говорю: музыканта я из него сделаю и музыку он будет любить. А певца я не могу, это неизвестно. Отдайте его куда хотите, на конкурсы, пусть выигрывает, но ко мне не приставайте. Раньше такого не было. Меркантильность. Славы хотят, победы, денег.
Девочки вышли на второе отделение, ужас, весь хор ревет
— Какой хор вы с самой большой нежностью вспоминаете?
— Локтевский. Вот я пришел — и бум! он стал мой. Я ж никогда не думал, что буду с детьми работать. После консерватории — к детям, это как-то… понижение. Я не знал, чем буду заниматься, но был уверен, что точно не с детьми. И всю жизнь, уже 60 лет, с ними работаю. Обстановка в Локтевском хоре мне очень понравилась. Попов со мной три года не разговаривал. Считал, что я его предал. Потом восстановили отношения, когда я в Испанию уехал.
В Локтевском была какая-то очень творческая атмосфера. Три раза в неделю ездить в Ленинские горы, милая моя, в те времена, когда машин ни у кого не было! А дети ездили, потому что была большая любовь к этому делу. И мой отъезд стал для них совершенно неожиданным.
— Вы возвращались на пике успеха?
— Да. Последний концерт был просто трагедией. Ведь в то время если человек уезжал за границу, это было навсегда: он сдавал квартиру, паспорт, ему закрывали все…
Я дирижировал отчетный концерт 22 мая 1979 года, а 23-го улетал насовсем. И на концерте мы держали все в секрете. А в перерыве какая-то мама проболталась. Девочки узнали, вышли на второе отделение, все ревут, весь хор ревет, ужас. Ну как-то продирижировал. И все дети поехали на следующий день в Шереметьево, целый караван за мной, 30-40 машин.
Кто-то из них до сих пор мне простить не может. Но у меня выхода не было другого: режим Франко пал, родители уехали, надо было быть с ними. Нас же в России готовили в лучших учебных заведениях, чтобы мы несли коммунистические идеалы в Испанию.
— Что больше всего запомнилось из того периода, когда вы Локтевским хором руководили?
— Ты, конечно, умрешь, но мне запомнилось на всю жизнь, как мы давали три дня один и тот же концерт, в клубе КГБ. Отмечали 60 лет организации. Передо мной выходил Райкин, выступали Образцова, Плисецкая! Я отдирижировал, повернулся к публике кланяться — вижу, первый ряд одни генералы. На второй день поворачиваюсь — опять генералы, но уже другие. На третий день повернулся — новые генералы. И я понял, какой это кошмар, какая силища. Это произвело на меня дикое впечатление.
— Как вы прощались с Россией?
— Легко. Тяжело было из-за локтевцев. Но потом страдал 5 лет. Ты себе не представляешь, какая тоска была жуткая. Я письма писал, звонил, всем надоел. Ну, а потом втянулся как-то. И до пенсии о России не думал.
Ко мне побежала королева: «Маэстро, я же знаю Рахманинова!»
— Я гражданин СССР, не России, и гражданин Испании. И всю жизнь чувствовал себя гражданином двух стран. Пока тут учился, рос, для всех был испанцем. Хотя мой классный руководитель как-то сказал, что по душе я самый русский из всего класса. Я на это ухмыльнулся, не поверил, но он был прав.
А в Испании я с первого дня был русский дирижер Хосе. Во всех публикациях — русский. Я в конце концов осознал, что я представитель русской дирижерской школы. И стал очень этим гордиться. Мне же сразу дали национальный хор Испании, где я стал художественным руководителем. Там я первым сделал «Всенощную» Рахманинова. Я всегда был полпредом России. Кстати, я сбежал из того хора, потому что любил свободу и делал то, что считал нужным.
— А в каком месте вашу свободу ущемили?
— Там художественный руководитель — человек, который дирижирует, машет руками. И все. А для меня — это царь и Божий государь хора. И я сказал, что иначе меня не устраивает. Там министерство культуры, совсем другая система, чиновники отвечают за дисциплину в хоре. Ну, это же охренеть. В хоре сидит чиновник, а я, допустим, кого-то выгнал, потому что человек опоздал. Он идет в минкульт жаловаться. И они разбирают, почему он опоздал и за что я его наказал. Функционеры — они везде одинаковые. Им лишь бы обосновать, чем они заняты.
— А за что вы людей выгоняли?
— За опоздания, за неподготовленность. Они же взрослые люди, зарплату получают. И потом я уже не любил к тому времени, чтобы кто-то был надо мной. Я пошел на свободные хлеба, начал хоры создавать, поднимал их, вел, привозил сюда. Там было два самодеятельных хора, а сейчас 155. Но самое главное в Испании — тореадоры и футболисты.
— А хор на каком месте?
— Если по счету, то где-то на 15-м. Музыкальная культура в Испании спонтанная. Юг — это фольклор, научить нельзя, только родиться с этим. Страна басков всегда пела, но только мужчины. Женщины не то что не пели, их в бары не пускали.
— Есть ли разница между русским хором и испанским?
— Нет разницы, всё от дирижера — и в Испании, и в Африке. Русскому присущ более пышный звук, блеск. «Реквием» Верди в Большом театре — это русский «Реквием»: блестящий, мощный, не западный. Я уже отвык от такого звука, он слишком мощный для меня.
Везде я работал одинаково. Там орал по-испански, тут по-русски, хотя и там я по-русски орал. Испанцы более яркие, но не умеют и не любят работать: «Ну Хосе, ну что ты к нам пристал, мы же хорошо поем, посмотри, нам грамоту дали». Я говорю: «Да пошли вы со своей грамотой!» В России, конечно, профессиональный уровень другой.
Хоровое объединение: Минкульт ставил вопрос слияния двух коллективов
— А публика одинаково восхищается?
— Здесь дирижируешь и никто из коллег ничего хорошего не скажет. Да, дескать, было хорошо, но вот в этом месте как-то не очень. А в Испании сразу: «Маэстро! Я в жизни такого прекрасного исполнения не слышал! Я такое удовольствие получил!»
Испанцы любят русскую музыку до потери сознания. Один раз был университетский концерт, я пел «Всенощную». На такие события приходит королевская семья. И вместо Гаудеамуса я дал «Всенощную». Ко мне побежала королева: «Маэстро, я же знаю Рахманинова! Но я хоровую музыку его не знала!» Она меня 15 минут держала, весь зал на ногах, и никто не мог выйти: королева проход закрыла.
Она была большим другом Мстислава Ростроповича. Король-то ни хрена в музыке не понимает. Раза три мы с делегациями приезжали к ним во дворец. Король больше по анекдотам: «Слушайте, можно я королеву приглашу, я ж в этом ничего не понимаю, а пока она придет, я вам анекдотик расскажу, ладно?» И все довольны.
— Вы руководили хором в испанском монастыре, расскажите про него.
— Это королевский монастырь Эскориал под Мадридом, известный памятник архитектуры. Раньше в семье было 5-7 детей, и мальчиков отдавали в церковь, чтобы прокормить. Из них делали певцов, они шли потом в семинарию, это был жизненный выход. А сейчас 1-2 ребенка, прокормить их можно. Деревенская или мадридская школа — разница, конечно, есть, но уже не такая. Отдавать детей в интернат родители не хотят. Так что сейчас детей хороших трудно найти.
Мы пели очень много интересной музыки с мальчиками. Самое главное, что я вытащил их из церкви, они стали петь с национальным оркестром Испании, оркестром радио и телевидения, участвовать в большой деятельности. И конечно, пели все церковные службы. Для тех, у кого ломался голос, я создал курсы дирижирования, они потом поступали в консерваторию, где я был профессором. Потом я сделал детский хор мадридской автономии, 300 человек.
— Как управлять хором в 300 человек?
— Спокойно. Руками. 10 или 300 — неважно. Я дирижировал в России сводным хором, и 600 человек бывало. Мы пели «Ленин всегда живой», что-то в таком духе.
Хор должен быть влюблен в дирижера
— Насколько важна личность дирижера для хора?
— Я много дирижировал, но терпеть не могу дирижировать оркестром. Это механика. Если в оркестр пришел плохой дирижер, они все равно могут сыграть хорошо. А если в хор пришел руководитель, которого не любят, пения не будет. Хор должен быть влюблен в дирижера. Если они тебе верят, то просто идут за тобой.
У тебя это или есть, или нет. И если нет — существует очень много профессий, красивых, хороших и умных. Не надо мучиться. Надо торжествовать в музыке. Когда я вижу музыканта, который мучается, мне больно за него.
— У вас было, что приходите на занятия не в том состоянии и хор не поет?
— Было. И матом орал. И по-всякому. И плохие концерты случались. А были такие выступления, когда я знал, что мне даже дирижировать не надо. Спиной чувствовал: зал наш — и делай, что хочешь. Один раз я пришел на репетицию с дикой зубной болью. Вышел — и зубы не болели. Это меня потрясло, потому что боль была невыносимая. Вот это сила искусства.
— Насколько эмоциональным должен быть дирижер?
— На 250%. Я ору. Это мой характер. В прошлом году на женском хоре сломал кольцо. Ударил о рояль, камень вылетел. Весь хор потом камень искал после репетиции. Я кричу, но при этом люблю людей.
Детей вот обмануть нельзя. Ты можешь не кричать, а они тебя будут ненавидеть. А можешь кричать – и они будут тебя любить.
— Многие считают, что у детей, посвятивших себя музыке полностью, нет детства.
— В Испании я решил открыть ЦМШ при консерватории. И вдруг мне одна из министерства: «Умоляю, не делайте, как ЦМШ в России». А я думаю, ну что ты знаешь про ЦМШ, милая, может, ты мне расскажешь, а я послушаю. Вот, дескать, у детей детства нет. Я ей говорю: «А как ты хочешь получить хороших пианистов, скрипачей? Чтобы они не занимались?» «Ну так, в свободное время». Слава Богу, ее выгнали, и мы сделали ЦМШ в Эскориале. Вот это я успел до пенсии.
Я учился в ЦМШ и играл в баскетбол, футбол, даже по мишеням стрелял. Чушь, что нет детства. Да, со мной учился Владимир Ашкенази, который только играл. Но это его жизнь. И кто ты такой, чтобы говорить ему, что он должен жить, а не играть? Что такое — жить? И он мне всегда говорил: «У меня мать и пианино. Больше ничего нет».
— Но ребенок же не сам выбирает себе такую жизнь?
— Ты выбираешь за него до 12 лет. А потом он решает. Ребенок должен быть задействован на сто процентов, тогда он организуется и все успевает. Знаешь Дениса Мацуева? Все успевает! Джаз играет — обалдеть, в футбол бегает, сидит на «Спартаке» орет, без голоса остается. Живет он! И играет колоссально.
Все зависит от человека. Вот пришел к нам в ЦМШ маленький мальчик с пожилой мамой. Она несла его скрипочку. Первый класс. Потом помню уже в консерватории: идет эта мама с дылдой ростом под два метра и все так же несет его скрипочку. Ну что, его убьешь?
Три года я болтался, как сельдь, а потом Россия, зима, блеск, Кремль
— Чего вам в Испании не хватало?
— России, снега. Когда я вышел на пенсию, особо остро это ощутил. Я подумал: ну все, сел за телевизор, решал судоку, читал газеты, болел за футбол, на концерты не ходил. Три года я болтался, как сельдь. Это был кошмар. И тут приехали выпускницы Локтевского и взяли меня за горло: поехали в Россию давать концерт.
Я просто обалдел, когда они приехали, был бы женщиной — ревел бы в три ручья. Но удержался, кажется. Они хотели петь со мной, как 40 лет назад. Мои друзья-испанцы не поверили: «Ты что, Хосе! Сиди спокойно, доживай».
А мы поехали. Россия, зима, блеск, Кремль. Я на коляске давал концерт в Государственном Кремлевском дворце. Потом они мне рассказывали, что плакали, когда я с коляски сполз. После я их собрал и сказал: девочки, все, давайте хор настоящий. Кто хочет — со мной. Ну вот, создаем. Хочу еще хор мальчиков сделать, чтобы с ангелами разговаривать — то, что ты не понимаешь.
Я в Испании пошел на операцию, чтобы с коляски слезть. Хирурги говорили: «Хосе, ты старый, может не надо?» А потом открылась больница с молодыми врачами прямо под моим домом, и они сказали: «Да хоть завтра!» Я приехал из Москвы, лег, заменили сустав на титановый. Теперь только ем много, а так все хорошо.
— Если бы вас спросили, зачем современному человеку хор, что бы вы ответили?
— Это школа демократии. Это самый короткий путь в мир музыки. Потому что никто из хористов не обязан быть музыкантом. То, что могут сделать 80, один не сделает. Почему школа демократии? Есть сильные, менее сильные и слабенькие, а все вместе исполняют одно дело. Одни без других не могут. Чтобы спеть мессу Баха си минор, нужен хор. Один пианист сыграет, ну и ерунда полная. А хор — это такая мощь.
Какая кульминация Девятой симфонии? Хор! И это написал глухой человек. Хор — это прекрасно, незабываемо и исключительно! Я просто люблю это дело и жить без него не могу. Если я не могу жить, то и детей заставляю не жить без этого. Все просто, как грабли. Надо только в это верить.
— В чем вам повезло в жизни?
— Я очень везучий. Всегда был уверен в себе. Я отлично проработал в СССР. Блестяще в Испании. И сейчас вернулся в Москву, работаю с удовольствием, делаю, что хочу. И спасибо за это советской школе, перед которой всегда чувствую себя должником. В жизни человек должен быть благодарным всему хорошему, что было. А часто бывает наоборот, мне всегда это больно видеть. И жизнь короткая, она действительно один раз. Ее надо просто хорошо прожить.
— Что значит хорошо прожить?
— Быть довольным собой и тем, что сделал. И если достиг не того, о чем мечтал, ничего страшного, быть благодарным и за это. Слава Богу, молодец! Не надо мучиться: «ой, я не успел», «ой, я не сделал».
Знаешь, мне профессор говорил и был прав: «Хосе, всегда виноват дирижер». Все, кранты! И этого я придерживался всю жизнь. А когда начинаешь сваливать на других, это ни к чему хорошему не ведет.
— Хоть один концерт в жизни отменили?
— Я однажды заснул за рулем и жив, не помер. Был в Штатах с концертом, вернулся в Испанию, 9 часов разницы. И тут же другой концерт, а на третий день я разбиваюсь, просто засыпаю. Вылетел с горы на повороте. И дочки живы остались. У дочери виолончель только разбилась, она очень обрадовалась: ненавидела ее.
На следующий день я дирижировал в коляске, сидя во фраке. Две ноги сломал, закатали в гипс. Вот это называется советское воспитание. Я никогда в жизни не отменил концерта.
— Звездный час хормейстера — как это выглядит?
— Это дрожь в спине. Когда кончился концерт, а ты не понимаешь, где ты и что. И машину вести нельзя — убьешься. Надо сначала прийти в себя. Это бывает редко. Но это здорово. Сегодня я так дирижирую, завтра по-другому, смотрите на меня в оба глаза — так хору говорю.
Одинаково можно петь только «Интернационал». И гимн России тоже, там нечего выдумывать. А все остальное — ширь вот такая.
— Как бы вы хотели умереть?
— Я не думал, мне до фонаря. Я к смерти очень спокойно отношусь. Отец у меня был коммунистом и вдруг в конце сказал: «Ну, увидимся там». Я просто обалдел. Это было за 10 минут до его ухода. Я вот тут летел в Москву, очень плохо себя чувствовал в самолете, а на следующий день у меня день рождения. И я представляю, значит, умираю я в самолете, но успеваю сообщить в Москву: ну вы, милые, собирайтесь тут. И вместо дня рождения будут поминки. Так я и успокоился. И больше на эту тему не думал.
— А родина ваша все же где?
— Ай, молодец! Откуда я знаю? Тем более сейчас. В Испании семья и кладбище родителей. А с другой стороны — вот это мне родное, русское. В Испании мне единственное, что родное — это футбол. А здесь — все родное.
Валерия Дикарева, Ефим Эрихман, “Правмир”