В этом году лето начнется музыкой, соединившейся с поэзией.
4 июня 2017 года в Большом зале Московской консерватории им. П. И. Чайковского в рамках фестиваля «Мой Евтушенко» Симфонический оркестр Москвы «Русская филармония» под управлением дирижера Дмитрия Юровского исполнит 13-ю симфонию си-бемоль минор Дмитрия Шостаковича, а также произведение Лоры Квинт «Страсти по корриде» на стихи Евгения Евтушенко.
Событие приурочено сразу к двум знаковым для российской культуры датам — 55-летию со дня первого исполнения симфонии и 85-летию со дня рождения поэта.
В преддверии концерта Дмитрий Юровский рассказал, насколько прочна связь между музыкой и словом, как читать стихи в тишине и где проложена тонкая грань между ремеслом и настоящим искусством.
Коррида с Шостаковичем
– Дмитрий, говорят, вы «горели» этой программой на протяжении всего периода подготовки. До концерта остается всего пара дней. Какие ощущения испытываете сейчас?
– У меня смешанные чувства. Этот концерт был запланирован давно, когда Евгений Александрович Евтушенко еще был жив.
Надеялся на личную встречу с одним из последних великих поэтов ХХ века, но судьба распорядилась иначе (Евгений Евтушенко ушел из жизни 1 апреля 2017 года — «ВМ»).
– Это изменило ваше отношение к предстоящему выступлению?
– Безусловно, возросла мера ответственности. Кроме 13-й симфонии Дмитрия Шостаковича исполним совсем новое произведение — «Страсти по корриде» композитора Лоры Квинт. Мне самому интересно, как эта музыка будет гармонировать с Шостаковичем.
Данный проект для меня станет не только определенным профессиональным этапом, но и кульминацией нескольких жизненных сюжетных линий.
Я впервые дирижирую 13-ю симфонию. Каждый раз, работая с произведением такого масштаба, испытываешь особые чувства. Симфония мне хорошо известна и понятна как для музыканта.
Иное дело — поэзия. Конечно, я читал “Бабий Яр” и раньше, но теперь еще более глубоко и вдумчиво погрузился в стихи Евтушенко. К тому же трагедия Бабьего Яра коснулась непосредственно моей семьи: там погиб мой прадед по материнской линии.
– Вы перечитывали произведение, чтобы всецело прочувствовать их единство с музыкой?
– Именно. Все пять стихотворений, звучащие в симфонии, — «Бабий Яр», «Юмор», «В магазине», «Страхи» и «Карьера» — остались актуальны и для дня сегодняшнего.
Проблема взаимоотношений разных народов, веками живущих бок о бок на одной территории, очень остра. Мне бы хотелось, чтобы 13-ю симфонию услышали совсем молодые люди: это поможет им увидеть цикличность истории.
– Вы считаете, что сегодня может повториться подобная трагедия?
– Нет, хочется верить, что такое не повторится больше никогда. Здесь речь о другом: время не стоит на месте — меняется мир, меняется страна, но люди остаются прежними. Они испытывают те же чувства: любят, ненавидят, страдают, теряют и находят. Меняются лишь слова, описывающие происходящее.
– Но Евтушенко понятен российскому слушателю. Или есть подозрение, что мы начинаем говорить на языке, отличном от речи поэта?
– Русского языка в том виде, в каком он существовал во время создания 13-й симфонии, уже практически нет. Сейчас, если учитывать разговорную речь и жаргон, у нас настолько неотшелушенный от мусора и лишних наслоений язык, что ему крайне необходимо глобальное очищение.
Прочувствовать музыку
– Дмитрий, ваш дед, Владимир Михайлович, и отец, Михаил Владимирович, были лично знакомы с Дмитрием Шостаковичем. Близость композитора к семье сказалась на вашем личном отношении к его музыке?
– Музыка Дмитрия Шостаковича близка мне эмоционально: я часто исполнял его произведения. А семейная связь с композитором действительно была тесной.
С моим дедом Дмитрий Дмитриевич жил в эвакуации в Куйбышеве на одной лестничной площадке. Общие воспоминания, бытовые истории, творческие вопросы — все это связало их крепким эмоциональным канатом.
Музыкальный барометр XX века: все, что вы хотели узнать о жизни Шостаковича
Мой отец близко общался с Дмитрием Дмитриевичем вплоть до ухода композитора из жизни. Ему даже довелось несколько раз играть с ним в четыре руки на фортепиано. В бытность свою ассистентом в Большом симфоническом оркестре радио и телевидения (в 1971 году – Д. Юровский) отец неоднократно репетировал с ударными при подготовке к премьере 15-й симфонии вместе с Шостаковичем.
Он всегда говорил, что Дмитрий Дмитриевич в его жизни сыграл огромную духовную роль. Поэтому отношение к композитору у меня изначально трепетное.
Возникает тонкий психологический момент: произведения Шостаковича дарят мне много бессонных ночей, потому что благодаря рассказам близких кажется, что ты и сам чувствуешь человека, воспринимаешь его музыку через сердце. Такое личностное отношение дарит особое вдохновение.
– Его можно описать или определить?
– Мощнейший эмоциональный подъем, который ощущаешь не только ты, но и окружающие. Некий эффект внутренней волны.
– Ваш отец и дед, полагаю, рассказывали множество историй, связанных с мастером. Есть ли те, что особенно запомнились?
– Историй действительно было много. Сейчас вспоминаются два забавных случая, оба рассказал мне отец. Когда исполняли Первый виолончельный концерт в городе Горький, теперь Нижний Новгород, за пульт дирижера встал сам Шостакович.
Нужно сразу отметить, что в произведениях Дмитрия Дмитриевича часто меняется ритм. Иногда это выглядит логично, иногда нет. Дирижеру и оркестру работать с этим явлением не так-то просто. И вот идет репетиция, а Шостакович постоянно сбивается. Никто, конечно, не делает ему ни единого замечания. Как можно? Это же сам мастер.
Но атмосфера в зале становится все более напряженной. Разрядилась она в тот момент, когда Дмитрий Дмитриевич на очередной странице партитуры, используя всю мощь и богатство русского языка с его оборотами, воскликнул: «Господи! Да кто все это написал?!» Конечно, после этого работать стало проще.
– А вторая история?
– Вторая история произошла с моим отцом, когда он учился в Московской консерватории. Михаил Владимирович Юровский всегда был человеком любознательным, задавал много вопросов и добивался ответа на них. И его интересовал такой момент: в некоторых произведениях Шостаковича размер, прописанный в партитуре, отличался от того, что в итоге слышался в музыке.
К примеру, произведение идет в размере двух или четырех четвертей, а в партитуре стоят вальсовые три четверти. Возникает логичный вопрос: зачем? Отец задал его напрямую Шостаковичу. Тот несколько замялся, помолчал, а потом пошутил:
«Знаете, Миша, когда были написаны эти произведения, у многих из моего поколения был яркий, можно сказать революционный характер. Мы протестовали, так сказать, против всего. Так вот, я протестовал против трех четвертей!»
Простая житейская драма
– Ваше личное отношение к Шостаковичу чрезвычайно душевное, а поэзия Евтушенко задевает за живое?
– В нашей семье никогда не давали оценку ему и его стихам в свете каких-либо политических событий. А свое собственное отношение к его творчеству вне подобных категорий каждый формирует сам.
Одно могу сказать точно: к Евтушенко как к человеку высоко талантливому всегда относились по-разному. Это удел каждого большого таланта – к нему не остаются равнодушными.
– Почему для вас столь важно в процессе подготовки к исполнению 13-й симфонии внимательно вчитываться в стихи Евтушенко?
– Я временно отодвинул музыку на задний план, осознавая смысл в тишине. Мне важно найти мелодию самого поэтического слова. Дмитрий Дмитриевич был титаном своего времени и “переклеивал”, в самом хорошем смысле слова, любое произведение по-своему. Он работал с шедеврами Гоголя, Лескова, Шекспира, Бернса, но всегда было ясно – звучит Шостакович. И это правильно.
Он писал полотна, которые по музыкальному масштабу трудно сопоставить с чем бы то ни было. Но музыканту необходимо в какой-то момент отойти от музыки, чтобы прочувствовать в тексте вербальный смысл.
В большей степени меня научил этому немецкий язык. Рихард Вагнер, к примеру, и еще ряд композиторов создавали некоторые элементы языка сами. Таких словосочетаний не было ни до, ни после них. Новые языковые образования стали проявлением эмоциональных всплесков в душе творцов.
– Что больше всего Вас тронуло в стихах Евгения Александровича?
– Евтушенко может показать драму в простых ситуациях. Например, третья часть симфонии Шостаковича написана на стихотворение «В магазине». Казалось бы, будничная история, но, когда слова поэта соединяются с музыкой, возникает такая безнадежность…
А финальные строки стихотворения «Карьера» — “Я делаю себе карьеру тем, что не делаю ее!” — надо выбить над входом в любой офис, пусть каждый сотрудник прочтет и задумается над смыслом этой фразы. У Евтушенко каждое слово — танковая дивизия. Хорошая поэзия очищает и душу, и голову, и сознание.
– Чтение стихов и прослушивание музыки можно сравнить с духовной практикой?
– Вероятно, но сегодня читают мало. Нас все больше развлекают, нежели стимулируют к умственной деятельности. Когда я включаю радио и слышу, как слушателей знакомят с каким-либо литературным произведением, то понимаю: им дают шаблон.
Людей программируют на стандартные эмоции, заранее дают план, на что нужно обращать внимание и как правильно реагировать.
– Вы считаете, что такого рода пояснения дурно влияют на сознание?
– План может быть у чтеца, если мы говорим о чтениях в радиоэфире, или у дирижера во время репетиций музыкального произведения с оркестром. У слушателя алгоритма реакций быть не должно.
Чтобы родились свои эмоции, необходима искренность и способность услышать автора — тогда возникает энергетический диалог. Не стоит ограничивать себя виртуальным смайликом, как это происходит в соцсетях. Концертный зал тем и отличается от дома и работы, что позволяет открыть душу и впустить в себя нечто настоящее.
Не обижай Музыку. Эта женщина обиды не простит
– Как дирижер вы наверняка чувствуете эмоциональную связь не только со зрителями, но и с оркестрантами. Что вы ощущаете, работая с Симфоническим оркестром Москвы «Русская филармония»?
– Мы сотрудничаем уже седьмой год. Конечно, нельзя сказать, что знаем друг друга, как свои пять пальцев. Мы развиваемся, меняемся со временем. Но интересен тот факт, что каждый раз, работая с этими музыкантами, у меня появляется ощущение свежего воздуха.
Странно и радостно, что оно не затирается, не замыливается, несмотря на то, сколько было пройдено, сыграно, вместе пережито волнений и стрессов. Ощущение новизны, яркости, которое у нас обоюдно, приносит огромную радость. К тому же это знак: с эмоциональной точки зрения, у нас все получится.
– А с технической?
– Для меня главное — понимание, что свой уровень мы доказываем самим себе ежедневно. Это должен четко осознавать каждый музыкант в оркестре. Успехи, которых удалось добиться, — этапы промежуточные.
В жизни так получается: стоит уверовать, что ты стал кем-то особенным и можешь почивать на лаврах — развитие тут же заканчивается. В этом смысле искусство абсолютно безжалостно ко всем. Музыка — живое существо, невероятно благородное и в то же время страшно злопамятное.
– Мне кажется, вы описываете музыку, как женщину…
Дмитрий Юровский: “В оркестре – ни одного равнодушного лица!
– В общем-то, к тому я и веду (смеется). Можно позволить себе в жизни многое, но эту женщину обижать нельзя. Музыка обид не прощает. Как только забудешь об этом, потом не сможешь вернуть свои отношения с ней на тот уровень, где появляется ощущение полета.
С одной стороны, это кажется странным, ведь мы занимаемся музыкой постоянно, ежедневно оттачивая мастерство. Нельзя превращаться в человека, приходящего на репетицию, как на работу в офис. Удивительный парадокс: музыкант должен быть ремесленником, но не имеет права относиться к искусству как к ремеслу.
В противном случае начинается торжество рутины, губительное для всех.
– Как вы добиваетесь постоянного ощущения свежести в работе с оркестром?
– Оно просто есть. И каждый раз появляется чувство, что нас ждет премьера. Иногда рождается та самая магия, о которой часто говорят и слушатели, и сами музыканты. Но волшебство еще надо заслужить. Пусть музыка сама по себе — магическое явление, но того непередаваемого эффекта, когда она проливается сквозь тебя, надо достичь, а это не происходит просто так.
Родителями, образованием, а изначально вообще Господом Богом тебе даны некие возможности, способности, талант. Ты не можешь измерить степень своего дарования, но оно наверняка есть, иначе ты бы не занимался музыкой. И его нужно постоянно развивать, как и свое сознание, чтобы резонировать с магией, о которой мы говорим.
– Выходит, у музыкантов оркестра «Русская Филармония» это получается?
– Несомненно. Оркестр — это большой коллектив, в котором собрались разные люди. Но за все годы нашего сотрудничества, даже в те моменты, когда количество концертов начинало превышать число дней в календаре, у меня ни разу не было ощущения, что музыканты делают свое дело без вдохновения и энтузиазма. В такой атмосфере приятно работать.
Музыкальная драматургия
– Далеко не каждый музыкант поставит слово впереди музыки. Вы ставите. Как пришло это понимание?
– В моей жизни все идет через слово. Моя мама, Элеонора Дмитриевна — филолог по профессии. Благодаря ей слово в нашей семье всегда играло важную роль. Но стоит разделять значение написанного и сказанного. Есть то, что должно быть произнесено, а существуют слова, которые должны остаться только на бумаге.
– Есть ли что-то, не поддающееся словам?
– Есть то, что поддается им с большим трудом. Например, если мы говорим об эмоциях в музыке, то почти наверняка, мы говорим о любви. Ее действительно сложно выразить словами.
Мне рассказывали, что в санскрите существует около двух тысяч обозначений этого чувства — можно передать тончайшие оттенки. Нам подобное не дано, тем не менее язык в первую очередь служит для выражения наших чувств. И когда они зашкаливают, человек редко начинает петь — чаще всего душевный шквал выражается именно словами. Какими — другой разговор (смеется).
– Значит, без слов ни к любви, ни к музыке не подступиться?
– Художественное слово, будь это поэзия или проза, для меня как для музыканта — вещь абсолютно необходимая. Без него я действительно не могу подойти ни к одному произведению. Признаю, тут есть определенная зависимость.
– Как, на ваш взгляд, происходит взаимодействие музыки и слова? Это союз равных сил или одно все же главенствует над другим?
– Это два очень сильных жанра, которые, наверное, наиболее необходимы друг другу. Музыке слово нужно в какой-то степени даже больше, чем слову музыка, потому что в каждом понятии изначально присутствует некая мелодика, звучание. А вот присутствует ли в каждой музыке слово — вопрос не только композиции, но и ее интерпретации.
– Синтез решительно необходим?
– Он существовал всегда, но сегодня объединение различных жанров становится особенно важным. Музыка приобретает большую силу, если она, к примеру, визуализируется с помощью живописи.
Предстоящий концерт — проект акустический, но на помощь в данном случае приходит разум человека. Слово значительно проще визуализировать в собственном сознании. Оно изначально наполнено смыслом. Именно поэтому я очень люблю оперу: в ней есть искомая словесно-музыкальная комбинация.
– Но в огромном множестве произведений слова автором не предусмотрено. Как быть?
– Я стараюсь любое симфоническое произведение облечь в слово. Увы, стихи писать мне не дано, но есть иная, драматургическая форма. Если у произведения отсутствует изначальный текст, некий сценарий исполнения, я придумываю его себе сам.
Я вырос в музыкальном театре, так что и сегодня нахожу его везде, где только возможно. Для меня создание сценария — довольно интересный эксперимент.
Когда я работаю с оркестром, иногда рассказываю коллегам о своем драматургическом видении произведения, но чаще оставляю сценарий для себя.
Я могу объяснить музыкантам направление, в котором мы будем исполнять конкретную вещь. При этом использую довольно простую символику, например, образ кораблекрушения или что-то в этом роде.
– Сознательно держите в неведении, чтобы узнать, поймут вас или нет?
– Здесь несколько иной смысл. Музыкант занят делом. Игра на инструменте — технически трудное ремесло, и слишком отвлекать исполнителя от его первоочередной задачи не стоит.
Я предлагаю оркестру образы, картинки, и этого вполне достаточно, а дальше музыканты вольны сами искать подходящие ассоциации. Главное — уловить эмоцию, которой нам нужно добиться.
– А если в музыке изначально присутствует сценарий, вы его придерживаетесь?
– Когда речь идет о больших симфонических формах, таких, как «Дон Жуан» или «Дон Кихот», то там собственная драматургия присутствует изначально, пусть и не прописанная. Конечно, мы отталкиваемся от нее, но во множестве произведений ее нет. К тому же всегда интересно, насколько то, что я хотел передать, совпало с ощущениями слушателей в зале.
– Чаще совпадает?
– Всегда по-разному. Иногда совпадает, а иногда наши ощущения заметно отличаются. Дело не в том, что я хочу придумать историю, легенду, сказку, драму. Речь идет о сознательном отношении к тому, что ты делаешь. Можно ведь просто сыграть произведение по нотам, и уже этого будет вполне достаточно для качественного исполнения.
– Не ваш метод, верно?
– Это не метод искусства в целом. Если ты хочешь не просто повторить за автором уже написанное, а придать музыке индивидуальность, то это необходимо сделать. Однако прежде всего нужно узнать об авторе как можно больше, чтобы не перечеркнуть его мысли своими идеями. Все-таки на первом плане всегда остается композитор, а не интерпретатор.
Конечно, нет гарантий, что твое прочтение улучшит авторское произведение. В искусстве нет объективных показателей.
Но, только вкладываясь в музыку, которую мы исполняем, можно эмоционально расшевелить публику. Когда человек читает книгу, слушает симфонию или созерцает картину, важно, чтобы он не остался равнодушным.
Время бизнеса в искусстве
– Еще несколько лет назад был силен миф о застое в сфере высокой культуры. То и дело возникали разговоры, что классическая музыка и поэзия уже не интересна современному человеку. На ваш взгляд, ситуация изменилась?
– Сложный вопрос. Я наблюдаю разную аудиторию в разных странах. В чем-то слушатели здесь и в Европе похожи друг на друга, но в чем-то они различны. Определенная элитарность всегда была свойственна искусству.
Но сегодня, произнося слово «элита», мы ассоциируем его с высшими финансовыми кругами или с определенным статусом людей по отношению к остальному обществу. Мы стали забывать о существовании интеллектуальной элиты. В свое время она была очень сильна, и к ней стремилось много людей.
Конечно, можно предположить, что это происходило из-за отсутствия альтернативы. Ведь дети раньше много читали не потому, что были умнее. Просто возможностей было меньше.
Я всегда привожу этот пример, когда вокруг поднимается шум на тему «раньше было лучше», а он возникает каждые двадцать-тридцать лет еще со времен Римской империи. В какой-то момент ты сам входишь в тот возраст, когда хочется прокричать нечто подобное.
– Хотите сказать, что вы уже к нему пришли?
– Страшно признаться, но да. Правда, я себя сдерживаю и вовремя осаживаю. На самом деле о положении искусства в мире я думаю так. В какой-то момент оно стало восприниматься и пониматься как одна из форм бизнеса, в который можно вкладывать средства и зарабатывать на нем капиталы.
С одной стороны, такая позиция пошла во вред, потому что породила потребительское отношение к искусству. С другой стороны, искусство становится отражением общей ситуации, сложившейся в современном мире. Если говорить о технических новинках, моде, уровне жизни и любой иной сфере, то мы видим, что постепенно все подходит к некоему среднему значению, общему уровню, вещи становятся похожими друг на друга.
И это проблема массы. Среднее и хорошее всегда легче продать массовому потребителю, чем уникальное и неповторимое. Впрочем, тут есть и иная грань. В конце концов, сейчас идет популяризация искусства.
– Получается, искусство становится модным?
– Так и есть. В этом, как и во многих явлениях, происходящих в обществе, наблюдается цикличность. Еще десять лет назад у меня было острое ощущение, что наша сфера идет ко дну. Возможно, это связано и с тем, что в то время я был не в России.
– У нас к искусству особый подход?
– Да. Россия – страна, где по сравнению с большинством других государств, в которых я бывал, интерес к искусству значительно выше. Еще с советских времен спорт и культура расценивались как достояние всего народа.
Плохо, когда люди искусства внезапно начинают считать себя политиками, и наоборот. Важно понимать, что это две принципиально разные сферы.
– Неугасающий интерес к культуре в России вы могли бы назвать чертой национального характера?
– Люди в нашей стране очень эмоциональны, бесспорно. И именно здесь можно сделать что-то, чего никогда не добьешься ни в одном другом уголке мира. Музыканту нужно обязательно научиться гибкости в хорошем смысле слова.
Дирижеру невозможно одинаково сотрудничать с разными оркестрами. Он работает не с бездумными исполнителями, а с живыми людьми. Нужно найти подход, проявить гибкость, научиться быть заинтересованным в людях, с которыми ты взаимодействуешь.
И такое же отношение должно быть к публике. Нельзя в 2017 году делать точно те же концерты или спектакли, какими они были в 1987, 1997 или даже в 2007 годах. Все меняется и развивается, главное – не отставать от ритма жизни.
– Искусство коммуникации становится необходимым и пронизывает все остальные виды искусств?
– Так и есть. Иногда от своих коллег я слышу рассуждения на тему «чтобы добиться успеха, нужно спуститься на чей-то уровень». На какой? А ты сейчас где? И кто это определил? Не надо никуда снисходить, ведь никто никуда не поднимался — это иллюзия.
С людьми необходимо налаживать контакт. Взаимодействие с залом, когда ты уже вышел на сцену, а через секунду оркестр начал играть — самый простой и очевидный уровень.
Процесс коммуникации, налаживания связи продолжается и за пределами концертной площадки. Не могу сказать, что вокруг разворачивается картина упадка. Да, легче не стало, но это не повод опускать руки, напротив, стимул искать новые пути выстраивания отношений с публикой.
Читать, читать и снова читать
– Мы много говорим о слове, литературе. Есть ли писатели, которые произвели на вас наиболее сильное впечатление и повлияли на вашу жизнь?
– Начать следует с Льва Толстого. Он на меня сильно повлиял в детстве. Я рано начал читать и читал все, что плохо лежало, а плохо лежало все! (Смеется).
«И вместе, значит, с Всеволодом Эмильевичем, в общем, мы открыли… открыли дверь»
Зачастую у меня в руках оказывались книги, за которые вряд ли стоило браться в столь юном возрасте. В итоге получилось, что детские книги стали серьезно интересовать меня, когда я уже перестал быть маленьким. В то же время серьезные, взрослые произведения повлияли на мою картину мира в то время, когда я даже не мог до конца их понять. «Детство. Отрочество. Юность» Толстого — книга, которая произвела на меня неизгладимое впечатление.
Понятна для меня была лишь первая часть, но, читая остальные, я уже соображал, что дальше со мной что-то будет происходить, и надо бы обратить на это внимание. Помню, когда мне было десять лет и мы как раз переехали в Германию, я прочел «Смерть Ивана Ильича» все того же Льва Толстого.
– Дмитрий, признайтесь, кошмары снились?
– Снились, еще как! После этого я стал по-настоящему бояться смерти — очень сильно захотелось жить.
– Были ли у вас любимые жанры литературы?
– Книги, написанные от первого лица, всегда нравились больше. Лет в четырнадцать я встретился с прозой Довлатова. С того момента мы с ним не расставались.
Яркий пример, как талантливый писатель может увидеть и развернуть драму в обычной житейской ситуации. Он целую трагедию из одной варежки мог сделать.
Сильное впечатление произвели на меня и «Маленькие трагедии» Пушкина. Не проходит и года, чтобы я не взял в работу одну из них. Та же история с Булгаковым: абсолютно все его книги не прошли мимо меня, каждая затронула душу.
– Так все-таки лучше читать все, невзирая на возрастные ограничения, или нужно щадить детскую психику?
– Лучше читать. В любом возрасте. Пусть человек не сразу поймет, что написано в книге, он вернется к этому, потому что вопросы и само повествование отложатся в его голове. Конечно, бывают ситуации, когда книга тебе не дается. Я, к примеру, сумел познакомиться с Достоевским только после двадцати лет. Чтобы понять «Игрока» или «Идиота», их нужно прожить.
К тому же для меня книги — важный остов, на котором строилось мировоззрение. Я довольно рано уехал из России, и сохранить язык мог только через литературу. Уже тогда, в 90-х, телевидение не способствовало формированию правильного литературного русского языка. Теперь — тем более.
То же самое можно сказать про немецкий язык. Мне нравились переводы Гете и Шиллера, а в оригинале я их прочел позже. Стало ясно, что переводившего их Пастернака надо бы самого переложить на немецкий язык. Произведения у него и у немецких писателей вышли абсолютно разными. И закончить хочется уже поднимавшейся темой эмоциональности.
Через музыку, прозу и поэзию человек может открыть в себе и настроить множество таких тонких струн, о которых он даже не подозревал. Телеэкран такого не подарит: он дает алгоритм реагирования, а литература и музыка дарят свободу.
Анна Поваго, “Вечерняя Москва”