Много уже написано слов и о Соколове вообще, и о его концерте в Питере 16 апреля 2017 в частности.
Том концерте, который «in C». Ничего удивительного нет в том, что слова эти единодушно восторженные.
Собственно, каких-нибудь четырех нот из этого концерта, если их представить себе перенесенными в чье-то другое исполнение, которое, например, слышишь по радио, не зная, кто играет – этих четырех нот хватило бы, чтобы сделать твой день и, возможно, не один.
Что уж говорить о живом концерте, где этих нот было 4444, и концентрация – даже если отвлечься от смыслов – чисто звуковой красоты была такова, что слушать это следовало бы с кислородным концентратором, иначе с трудом хватало душевных сил, и ты выныривал порою на поверхность, туда, где что-то ещё есть, кроме музыки, глотая воздух, как дайвер.
Как он это делает, в чем здесь дело – в тончайшем ли мастерстве в работе с педалями, в сиюминутной (хотя, по слухам, тщательно отрепетированной) чуткости к акустике БЗФ – я не знаю, но играемое Соколовым представляет собой уникальную, не повторимую никем звуковую картину, поющую не то, что в каждой ноте, а и в самом воздухе, и это при том, что способ звукоизвлечения, который он предпочитает, это скорее non legato.
Но я хочу написать даже не про сам концерт – уже все всё написали – а про всего лишь один из шести бисов, ля-бемоль мажорный ноктюрн. Во-первых, оказалось, что он весь – во всяком случае, крайние части – пронизан той самой нотой “до”, вокруг которой вращался концерт.
Во-вторых, мало того, что эта нота до настойчиво, даже нагло звенела в мелодии, так ещё и неожиданная утвердительно-повелительная интонация притянула внимание, как крючком. Если смотреть в ноты или слушать кого угодно ещё, то здесь скорее можно предположить интонацию никнущую, музыка-то у нас «нежная», как же! Шопен! Ноктюрн! – но у Соколова никакой нежности, у него ярость, и она наехала на тебя танком – в середине, которая наплыла неизвестно откуда, открывшись, как ящик Пандоры, после быстрой модуляции в фа-минор.
Нет, наверно, ни одного человека из тех, что слушают классику, который не знал бы этой музыки хотя бы на слух, но это исступленное – ни одной паузы, ни мгновения, чтобы перевести дух – кружево ярости застало абсолютно врасплох. Именно кружево, с корнем от “кружить”.
Кто знает музыку, тот поймет: там резко меняется фактура, безостановочное движение триолями, ни одной паузы. Кружение – и постепенное нарастание ярости, только не ярости в гневе, а ярости жизни.
Никто не ожидал, что после опуса 111 именно в ноктюрне Шопена случится катарсис. Там на тебя наступила вся боль мира, вся его безнадежная конечность, долой приличия, здесь не до того, это словно была уже не музыка, а почти слова, проклинающие, благословляющие, любящие жизнь и говорящие о ней из-за последней черты – всё одновременно, а с точки зрения музыки там отчаянно скандировались средние голоса, в то время как от баса были слышны даже не ноты, а звуковые выемки – как следы на снегу.
Баса нет, но он есть, он угадывается ухом и всасывает тебя в эту игру, как чёрная дыра. Как всё это можно совместить? Вещь, непостижная уму.
И когда катарсис достиг такой силы, что небо вот-вот упадет на землю, то вместо этого вернулось начало вместе с нотой “до”, которая в этом ноктюрне, как оказалось, являет собой настоящую навязчивую идею, она звенит и вдалбливается тебя до того, что в тебе в ответ на неё возникает вибрация, как от резонанса.
Она же была последней в произведении, после длиннейшего разложенного аккорда, в послесловии, которое в точности воспроизводит вступление. Только во вступлении ещё была хоть какая-то безмятежность и этот ля-бемоль мажорный аккорд подкатил к ногам, как морская волна, а в конце – нет, каждая нота умирала у нас на глазах, и последней умерла «до», одна в завороженном воздухе БЗФ, просияв прощальной улыбкой.
Соколов в одном из интервью на вопрос о программах ответил, что специально не подбирает произведения, а они как бы сами притягиваются друг к другу. Если кто-то может сформулировать мысль, которая стояла за этим “до” – флаг ему в руки, но похоже, что бывают вещи, которые лучше не формулировать.
Пусть это “до” останется неизвестной величиной, неизвестной, но постоянной, как икс в уравнении. Достаточно того факта, что эта мысль несомненно существует. Где-то в ноосфере есть место, где всё связано со всем. Аминь.
Возможно, здесь мало профессионального анализа, но зачем? Анализируют с целью понять, овладеть и воспроизвести, но ты не повторишь это. Это уже не музыка, это свойство личности, Пушкинская дерзость, с которой почти что вколачиваются эти триольные кружащиеся аккорды – вколачиваются, а слушатель не то что не замечает этого, а у него волосы дыбом от красоты и ужаса. Игра за красной чертой, “как нельзя” – но только так и можно.
Собственно говоря, музыка ведь может быть только такой. Иначе, как в виде удара молнии, произведение искусства не может, не имеет права существовать, оно и должно открывать нам, хоть на мгновение, окно туда, где всё связано со всем, иначе зачем оно, искусство?
Но – странные мысли приходят в голову – дьявол не дремлет, и это в настоящем смысле слова произведение искусства было отчасти испещрено, как рябью, проблемами с си-бемолем первой октавы. Как и весь концерт, особенно во второй его половине.
Такие проблемы, говорят, бывают у Стейнвеев при неточной регулировке левой педали, и тогда вместо какой-нибудь ноты неожиданно звучит секунда. Вот она и звучала, не всякий раз, но заметно.
Первая мысль, которая приходит в голову – это “стыдись, Петербург”, но, как рассказывают, на концерты Соколова специально приезжает настройщик из Москвы, так что Питеру стыдиться не за что, а у настройщика и рояля, видно, в этот раз что-то не срослось. Досадно.
Но не мелочи ли всё это? Счастье, что Григорий Липманович всё ещё к нам приезжает, обласканный всеобщим восхищением.
Надежда Ридер